Чувство родства к бабушке было непрочно во мне с малолетства. В чем бы я ни провинился, единственной, притом молниеносной, ее реакцией была ярость. Из моей башки она сделала наковальню для своих кувалдистых кулаков, из спины — нечто вроде снопа для обмолота цепом. И как взрослым догадался, она вымещала на мне и недолю молодости, проведенную в ожидании казака-мужа, и то, что оставила трех детей на погибель в городе, умирающем с голоду, и то, что я был сыном ненавистного ей зятя, и то, что старший сын Александр спился, а также то, что она, по ее же присловию, ж о р к а я, к а к у т к а, а я хоть и плохой едок, все-таки съедаю часть семейной пищи...
Когда меня выпустили из ремесленного училища и я, получив первые на коксохиме хлебные и продуктовые карточки, принес их домой и положил перед бабушкой в знак того, что вот наконец-то наступило время, когда я могу перейти на совместное с ней домашнее довольство, — она наотрез отказалась кормиться вместе, к тому же потребовала, чтобы я отдавал ей половину зарплаты, триста граммов хлеба из ежедневного пайка и треть талонов на крупу, жиры, мясо.
Столовые мне опротивели за войну. Посетителей тысячи. Официантки, бегая к столам от раздатки, таскают на подносах тарелки, уставленные в три-четыре этажа. Тарелки — грубо оцинкованная железная штамповка да черепки, кое-как облитые глазурью. Суп чаще всего овсяный и тот скуден. Есть начнешь — не столько жуешь, сколько плюешься овсяной шелухой. Вторые блюда были сносней — на гарнир готовили картофельное пюре, вермишель, горох. Но котлеты чуть ли не сплошь из сухарей, мясо — жила на жиле. Только напоследок немного поблаженствуешь, попивая глоточками «спецмолоко» или медленно разжевывая кубики шпика, полученного на дополнительный талон, дававшийся в награду за стахановскую работу или за то, что работа горяча и вредна. Шпик был на толстой шкурке, которую целую смену мутузишь не без смака во рту и никак не ужуешь. Петро Додонов, любивший жевать эту шкурку, утверждал, что шпик дают не свиной, а носорожий.
Еще на первом году обучения в ремесленном училище я мечтал о той поре, когда смогу кормиться дома. Не получилось.
Я убеждал бабушку. Пытался усовестить: что будут думать о нас в бараке? Теперь-то уж можно питаться совместно. Бабушка отреклась: «Кормись поврозь». Почему она так? А! Выгоды ей нет, вот почему! Деньги по аттестату матери получает она, картошкой, которую вырастили вместе, распоряжается она, вещи, справленные мамой — ими был набит в начале войны сундук, — продает она. С трезвой отчетливостью я понял, почему она уцелела в голодные годы, почему и поныне ее «не стопчешь конем» и почему предстоит ей редкое животно-сладкое долголетие.
Мать? Я, конечно, тосковал о ней и тревожился, как бы она не погибла на войне. Покамест она работала в тюменском госпитале, я был спокоен. Но с тех пор как она добилась перевода в фронтовой госпиталь, нет-нет и дрожу.
Бывает такая явственность в снах, что долго не верится, что увиденное тобой не действительность.
Мать рано уходила на работу и тайком от бабушки подсовывала под подушку песочное кольцо, обсыпанное миндальными крупинками, или карамельки в обертках, или яблоко, а однажды даже подложила диковинный плод, набитый прозрачными кисло-сладкими красными зернами.
Приснилось мне, что мама дует в мое ухо, шепча что-то ласково, и вложила прямо в ладонь багряное яблоко. Я засунул яблоко под подушку, чтобы оно не очутилось у Лукерьи Петровны. Яблоко слегка кололось черешком. Очнувшись, я еще держал яблоко в пальцах, а когда вынул из-под подушки руку, ничего в ней не было. С маху перевернул подушку — и там пусто. Неужели бабушка сумела его ловко выхватить и по-лисьи неслышно улизнула в коридор?
Вскочил с кровати. Мама приехала!.. Демобилизовали! Бросился искать ее вещи. Ничего нет... Не может быть! Ведь шептала. И пахло гимнастерочной тканью. И яблоко, яблоко! Пальцы еще осязаемо помнили его гладь, упругость и твердый, неровно обломленный черешок.
Оделся, вышел на крыльцо. Бабушка несла от колонки воду в ведре. Сквозь трещинку в ободке выкатывались струйки. Бабушка ничего не сказала про мамин приезд. Я обошел вокруг барака. Ни Фаня Айзиковна с Лелесей, ни Соня и Дашутка — сестры Тимура Шумихина, копавшие грядки напротив своих окон, — и словом не обмолвились насчет ее возвращения. Я остановил Колю Таранина, лезшего на телеграфный столб. Сочувствием наполнились синие глазенки Коли. Кабы тетя Маруся приехала, кто-кто, а он-то бы знал.
Все еще не веря, что мать и яблоко приснились, я пошел к Перерушевым. Еле разбудил Васю (у него тоже был «отсыпной день»), и мы пешком отправились на заводскую площадь.
Смеркалось. С Сосновых гор кто-то стрелял из ракетниц. Гордо и весело перекликались комбинатские паровозы.
По углам площади играли духовые оркестры, в центре звучал цирковой джаз. Мы пробивались через толпы к джазу, потому что возле него ритмично вращались в воздухе красно горевшие факелы.