Ларин старался оказаться достойным Созополя. Работал он там много и охотно, несмотря на те самые проявления нездоровья – и еще несмотря на то, что внезапный, хотя и добровольный отказ от привычной ему техники акварели на обойной бумаге повлек за собой определенный дискомфорт. Когда-то, при описании поездок Ларина в Горячий Ключ, уже упоминалась обойная бумага как основа для акварелей. С тех пор его основная технология практически не менялась – в своих записках художник констатировал однажды: «Обойная бумага и метод работы принципиальны для меня». Метод был нехитрый, однако требующий навыка: лист строго заданного формата вырезался из рулона обоев (разумеется, не всяких, тут имелись свои секреты), затем этот лист при помощи губки обильно смачивался теплой водой – со стороны фабричного узора, – и накладывался на поверхность плексигласа, к которой он тут же приклеивался за счет одной лишь влаги. («Это стекло мы с собой всегда возили, оно служило Юре лет тридцать», поясняет Максакова). На бумагу сначала наносился тонкий карандашный рисунок, затем – акварельные краски, причем лишние тут же выбирались ватным тампоном.
До поры до времени всю подготовительную часть он делал сам: смачивал, переворачивал, приклеивал, – рассказывает Ольга Арсеньевна. – Потом выяснилось, что у него уже не получается, и тогда это дело было доверено мне. И я увидела, что оно достаточно сложное.
Таким способом было создано, пожалуй, большинство ларинских акварелей, но время от времени он что-то менял в привычной схеме – по настроению или исходя из конкретных задач.
В Болгарии он попробовал возвращаться к акварели на обычной бумаге, – вспоминает Максакова. – Если в предыдущие поездки мы привозили с собой только обойную бумагу, то туда взяли и листы акварельной бумаги, довольно тонкой. В результате он очень страдал, потому что бумага коробилась, и не получалось так, как хотелось. Правда, перед этим он возил с собой в Крым, в Орджоникидзе, такую же бумагу – и тоже чертыхался.
Эксперимент себя не оправдал, однако выручил запас обоев, которые и на сей раз все-таки были захвачены художником с собой в дорогу. Сам Ларин тот недолгий болгарский сезон расценивал как чрезвычайно для себя удачный. А пробы с другой бумагой у него все равно продолжились – чуть позже, в Прибалтике.
Среди дневниковых записей о созопольских впечатлениях встречается одна, по-своему знаменательная:
Проезжаешь семь километров и вдруг попадаешь в полосу дюн, которая тоже отличается по колориту. Она не похожа на Прибалтику. У меня получилось немножко больше похоже, чем на самом деле: смешалось со старыми воспоминаниями. Песок другой, не как на Куршской косе. Там был почти белый песок. Здесь врывается полоса сосен, которые привносят абсолютно другой колорит – эти сосны пушистые, с большими иглами, чуть похожие на итальянские пинии.
Как рассказала Ольга Максакова, эта ассоциация черноморских дюн с прибалтийскими не просто всколыхнула в ее муже ностальгию по Куршской косе, но и породила желание поработать там вновь. В результате возникла целая эпопея, связанная с Нидой, Нерингой, Юодкранте, и она оказала ощутимое влияние на позднее творчество Ларина. Но об этом хочется сказать несколько отдельно, поэтому пока пропустим литовскую поездку 2002 года и сразу перенесемся в 2003‐й – в осеннюю Каталонию.
Выше упоминался городок Сан-Поль-де-Мар, куда не получилось съездить с первой попытки. Зато удалась вторая, которую Ольга Арсеньевна с Юрием Николаевичем называли впоследствии «последним броском на Юг». Пародийное цитирование заголовка книги Владимира Жириновского (интересно, вспоминает ли сегодня хоть кто-то о том его сочинении?) сдабривало семейной иронией не слишком оптимистическое положение дел: шансов побывать еще когда-нибудь на любимом Юге у Ларина практически не оставалось. Даже и в Каталонию-то ехать тогда было, пожалуй, рискованно, однако Максакова решила все-таки поддержать стремление мужа: