Как-то летом мы большой компанией ездили на автомобилях отдыхать – через всю Европу. Когда проезжали Марсель, я предложил заехать в музей Сезанна в Эксе. Дело в том, что у меня с собой был папин альбом – не тот, большой, который появился позже, а предыдущий, и я хотел его там оставить. Когда дарил этот альбом, сообщил музейщикам, что для моего папы Сезанн – один из самых любимых художников. Ну и мы с компанией посмотрели город, были у подножия горы Святой Виктории, сорвали себе по грозди винограда с чьего-то участка. Потом я папе подробно все рассказал, он ведь никогда до тех мест не добирался.
Любопытно, что именно тем самым 2010 годом датирована живописная работа Юрия Николаевича под названием «Гора Святой Виктории». Вид этот, конечно, воображаемый – и легко узнаваемый одновременно. Сделан он не в сезанновском стиле, а в характерном ларинском. Тут прочитывается, безусловно, оммаж Сезанну, но вряд ли нужно искать в этой работе какое-то особое, программное послание. Скорее, это символический жест, означающий мысленное расставание с натурой. Мол, раз уж не доведется больше писать горы по натурным впечатлениям, то пусть будет вот такая интерпретация легендарного мотива. Так или иначе, ларинская версия пейзажа с Сент-Виктуар определенно навеяна рассказами сына о поездке.
Тогда же, в 2010 году, произошел и еще один эпизод, который дополнительно способствовал их душевному единению. На обыденное течение жизни повлияло тем летом стихийное бедствие – или, точнее говоря, антропоценное. Многим памятен чудовищный смог, возникший из‐за рекордных пожаров на подмосковных торфяниках и угнетавший столицу почти месяц, с конца июля до середины августа. Тогда и совершенно здоровым людям приходилось крайне тяжко, что уж говорить о немолодых и недужных. Юрий Николаевич, понятное дело, входил в «группу риска» и переносил эту напасть особенно нелегко.
На Профсоюзной не было кондиционера, а у меня в Бутово был, – вспоминает Николай Ларин. – И я забрал папу к себе, он долго у меня жил. Мы слушали шансон, блатные песни – вернее, смотрели концертные записи на ютюбе. Некоторые из них они еще в детдоме пели. Когда мне надо было уезжать из дома, приезжал мой бывший воспитанник Алексей Зайцев, чтобы папа не оставался один. А еще я часто по памяти играл ему на блок-флейте несколько миниатюр, которые выучил в детстве. Ему это очень нравилось, потому что он мечтал когда-то, чтобы я занимался искусством. Думаю, он получил в то время много положительных эмоций. Ну и спасение от смога, конечно.
Словом, с Колей они в конце концов пришли к полному взаимному ладу, пусть даже причастность сына к миру искусств ограничивалась полузабытой мелодией для флейты. Да и Всеволод Максаков, сын Ольги Арсеньевны, который, по его собственному признанию, всегда скептически относился и к искусству, и к профессии художника, во всем остальном, что не касалось впрямую служенья муз, был человеком надежным и отзывчивым.
Роль патриарха в дружном, хотя и топографически разрозненном семействе Юрию Николаевичу наверняка внутренне импонировала. Вот и проблема с мастерской благополучно разрешилась все-таки, и новые идеи насчет живописи не иссякли, пусть даже драматически сузилось поле для их применения. Некоторый маневр в отношении дальнейшей работы у него оставался – но сказывалось, по словам Ольги Максаковой, уныние, которое на художника время от времени теперь нападало. Уныние это не переходило, впрочем, в депрессию и периодически преодолевалось – как правило, в тех случаях, когда возникали какие-нибудь очередные повороты, связанные с созданием живописи или ее востребованностью во внешнем мире.
Вот что говорит о том периоде художница Татьяна Петрова, о которой уже шла речь в нашей книге: