Блатные добивались, чтобы по вечерам только им доставалось мыть коридоры, потому что тогда им перепадала прибавка к ужину. Ложились они поздно, после всех, и уже не проходили процедуру раздевания при кастеляне, а заходили в спальню одетые, с орудиями для битья – ботинками. Я как-то проснулся от того, что мне одеяло на уши натянули и каблуками по голове лупят. Естественно, стал как-то сопротивляться, вскочил. Из коридора шум услышали, забежали – те уже шмыгнули по своим кроватям. И тишина. К нам с вопросами: мол, что такое? Мы ничего не говорим. Знаем, что если выдашь кого-то, потом днем хоть в туалете, хоть еще где – все равно излупят. На этом все и закончилось тогда.
Или вот еще блатные ко всем подходили и настойчиво предлагали сыграть в игру, не помню уже, как ее называли. Два кубика, слепленные из хлеба, на гранях наколоты точки от 1 до 6. Игра заключалась в том, что кубики бросают по очереди, у кого больше, тот и выигрывает. Играли на хлеб. Но они правила меняли на ходу. Могли сказать: «на десять деньков», а если ты промолчал и выиграл при этом, то тебе объясняли, что раз промолчал, то получишь только одну пайку. Себе же при выигрыше забирали весь твой хлеб в течение десяти дней.
Справедливости ради нужно добавить, что к 1948 году этот «беспредел» руководству детдома удалось во многом искоренить – правда, отнюдь не до стерильности.
Подобные перепады между слоями детдомовского уклада – обычное дело для той поры. Собственно, они и воспринимаются в качестве перепадов лишь после пристального, причем стороннего изучения вопроса. Изнутри, само собой, возникало неизмеримо больше эмоций, впечатлений, фактуры, представлений о том, «как было на самом деле» и «что нам всем казалось». Снаружи – только собирание сведений и посильная аналитика, без возможности полноценного «погружения в среду». Насколько удается понять, Юрий Ларин в мемуарах пробовал соединить обе эти установки: абсолютно честное, без каких-либо конъюнктурных искажений, воспоминание – и собственную же оценку тех событий, уже с учетом дальнейшего жизненного опыта.
В его рассказах о детском доме – довольно отрывочных, без последовательной хронологии и сквозной фабулы, зато эмоционально точных и предельно искренних, – как раз и проступает эта слоистая структура. Эпизод нанизывается за эпизодом почти в случайном порядке, по прихотливой ассоциации или по мере всплывания в памяти, и такой сюжетный разброс вдруг позволяет обнаружить постоянное сочетание и тесное соседство тех самых «слоев».
Строгий казенный распорядок гнездился всего в полушаге от жестких обычаев, привнесенных уличными беспризорниками. Добросердечие и отзывчивость персонала нисколько не противоречили засилью тоталитарных лозунгов и самой системе идейного воспитания по утвержденным сверху методичкам. Усиленная забота о снабжении «военных сирот» – и бесконечная нехватка чего-нибудь насущного. Декларируемая санитария – и регулярные нашествия заразных болезней. Наконец, честность и бесстрашие как вроде бы базовые жизненные принципы для «подрастающего поколения» – и множество недомолвок и опасений в качестве фона. Впрочем, не столь уж уникальный набор «слоев» для той эпохи.
Одновременно детдомовская жизнь складывалась еще и из своего рода «тематических блоков», в совокупности заполнявших значительную часть времени. Воспитанники, в частности, помогали выращивать свиней в подсобном хозяйстве и занимались двумя большими садами, расположенными на другом берегу Ахтубы – там плодоносили яблони, груши, сливы, тутовник. Летом нередко и жили прямо в тех садах, в палатках с марлевыми пологами от комаров. Хотя среднеахтубинское «натуральное хозяйство» представляется не самым масштабным, некоторые другие детдома были явно позажиточнее.