А немцы ведут себя подозрительно тихо. На отдельных участках атакуют. Но стремления развить успех не чувствуется. Значит, щупают. Готовятся. Может, именно тут нанесут свой главный удар…
Добрынин смотрел на потрепанную карту… Хмурился. В январе пытались взять Харьков. У Северского Донца, южнее Харькова, прорвались передовыми отрядами, едва не достигли Днепра в районе Днепропетровска. Но прорыв был перехвачен и локализован. Остался выступ глубиной в сто километров. А теперь? Новая попытка взять Харьков?
Полковник Добрынин смотрел на карту… Вот они, остатки январского успеха, — выступ на запад: у самого основания Изюм и Балаклея, в центре выступа — Лозовая и Барвенково. Прямо перед выступом семнадцатая немецкая армия, севернее, до Белгорода, — шестая. Фронт перед шестой армией прямой, как по линейке. Новый командующий, генерал-лейтенант Фридрих Паулюс, умен и аккуратен. Однако до этого никогда и никем не командовал. Занимал высокие посты, но — не командовал. Как расценить его назначение?
Полковник Добрынин ничего больше не знал о Паулюсе, как, впрочем, не знал и Жердин. Нетрудно было понять, однако, что командование лучшей, самой оснащенной и боеспособной армией в сухопутных войсках Германии вручили человеку достойному. Приходила невольная мысль, что армии отводят большую роль. Да и конфигурация фронта… Если немцы вознамерятся наступать на этом участке силами той же шестой армии, они в первую очередь отсекут вот эту фронтовую пуповину. А если наше наступление предполагается на этом участке и кончится неудачей…
В быстрых и путаных мыслях полковника Добрынина было слишком много всяких «если». Ясно только, что немцы иль готовы встретить русское наступление на этом участке, иль сами намерены наступать.
На последнем совещании в штабе фронта Жердин сказал:
— Я — против наступления. Полных данных о противнике нет, цели немецкого командования на лето остаются неясными. Расходовать силы и средства на частные наступательные операции не имеет смысла. Войны еще много, силы надо беречь. Разумеется, я выполню приказ. Однако остаюсь при своем мнении и, если представится возможность, выскажусь в Москве.
Полковник Добрынин об этом разговоре не знал.
Конечно, всем надоело обороняться и отступать. Но бросать армии в наступление теперь…
Вот когда надо семь раз отмерить.
На крыльце потопали. И покашляли. Добрынин глянул на часы: еще десять минут. Значит, остановились покурить. Сейчас перекинутся вполголоса догадками, предположениями… Надеются — Добрынин объяснит все. А он, командир дивизии, сам толком не знает…
Друг за другом, слегка пригибаясь в дверях, вошли Крутой, Рудаков и майор Урушадзе. Остановились, получилось — в один ряд. В середине оказался подполковник Крутой, в новенькой фуфайке и новых юфтевых сапогах, по случаю вызова к командиру дивизии вычищенных гуталином. Он показался ниже ростом, шире в плечах; стоял на коротких сильных ногах прочно, будто по колено в земле. Был таким же, каким увидел его Добрынин двадцать девятого марта, — спокойным, тяжелым, уверенным. А подполковник Рудаков — в длинной командирской шинели, перехваченной новенькой портупеей, чисто выбритый, в блестящих сапогах. Самое удивительное заключалось в том, что почти таким же он бывал в бою, в самые критические моменты.
Добрынину нравились такие командиры: чтобы с парада — в бой.
Командир сто пятьдесят седьмого полка майор Урушадзе тоже был в длиннополой шинели, несмотря на тепло, все еще в шапке, лицо бронзовое, настороженное; тонкая полоска усов вздрагивает, губа приподнимается, обнажает ровные белые зубы. Говорили, он любит ходить в роту, в окопы переднего края, и стрелять из винтовки. Он просто не мог видеть гитлеровца и не стрелять; поэтому к нему никогда не приводили пленных. Так приказал сам Урушадзе. Он был кадровым командиром, воевал с первого дня, его трижды представляли к орденам, но, как-то случалось, Григол Урушадзе не получал этих орденов. Товарищи сердились, Григол вздергивал плечи:
— Что такое, зачем ругаться? Награды… Ха! — и он кидал руку назад, словно бросал что-то за плечо. — Мне не надо. Честное слово советского офицера.
В то время слово «офицер» не было принято, но в произношении майора Урушадзе оно звучало совсем обычно. Должно быть, потому, что подходило к нему самому как нельзя лучше.
«Хорош, — глядя на Урушадзе, подумал сейчас полковник Добрынин, — ничего не скажешь…»
Он успел узнать своих командиров: не струсят и не попятятся. А если надо умереть, умрут.
Вот только предстоящее наступление наводило на сомнения… Готовились к обороне — взвесили, примерили, рассчитали. Отстроились, закопались в землю. Вчера Крутой сказал:
— Разыграем фрица, как в шахматы.
Добрынин тоже считал — разыграют.
И вот тебе — на…
Командиры полков стояли навытяжку. Добрынин поднялся — большой, насупленный, тяжелый. Смотрел прямо и жестко. Не говоря ни слова, требовал и приказывал…
Но сегодня прикажет против своей воли.