— Тише!.. Тише!.. Молодой ты! Горячий! Не услыхал бы кто! Думаю, и впрямь помиримся пока со Стефаном… помиримся… Надо подумать — как? «Слава!» Чудно ты сказал! Кругом беда, а ты… «слава»! Борис, ты не сильный. И не храбрый, и не смелый, а властвовать можешь… Твои честные глаза обманут хоть кого. А меня не обманешь! Нет! Какая «слава»! Не сделал я того, что заповедано мне! Мой отец, дед осудят меня там, в вышнем мире. Однако спасибо тебе! Ты веришь, ты ждешь славы, ты не склонил головы перед несчастьем. И не склоняй! Мне такой нужен! Царству нашему такие нужны. Мой царевич Иван не таков… И Федор не таков… В одном бушует страсть властолюбия и самовольства, а любви к труду не вижу, в другом — малоумие смешалось со страхом и тоской… Он все молится о счастье, а не добивается его. Не радуют они меня. Ох, не радуют! Не таков я!
— Государь, не мне судить о том. Твои дети — мои владыки; в них твоя царственная кровь. Это ставит их выше нас.
— Они выросли! И чем они старше, того более я их опасаюсь, Иван вкусил яд властолюбия. Он честолюбец, он избалован мною! И матерью! Моя юница, мой ангел-хранитель, покойная Анастасьюшка, любила его. Она пророчила ему счастливую жизнь, без страха, без тоски, без сомнений… Она просила тогда подарить ему шлем и доспех. Детский его шлем я берегу. Смотрю на шлем и вспоминаю Анастасию. Нередко и по ночам любуюсь им. Бедная моя, святая моя, царица Анастасия!.. Моя гордая, прекрасная жена! О, сколь много я согрешил перед тобой и ныне грешу! Окаянный я мытарь!
Закрыв глаза, Иван Васильевич опустился в кресло. Голова его устало поникла на груди. Едва слышно он прошептал:
— Перемирие! Так ли это?!
Годунов отошел к окну, отвернулся, услыхав шепот царя: «Да! Пусть будет так!»
За окном тихий отдаленный благовест. Наступали сумерки. Кремлевский двор опустел. Вчера один мужик говорил на царевом дворе, что в деревнях хлебами довольны. Годунов вспомнил об этом. Такой незврачный, маленький, общипанный какой-то мужичонко, а говорит с таким достоинством об урожае. Урожай! Его с трепетом ждет вся Русь. Истомился народ от голода и мора. Обнищал от войны.
— Ты о чем при царе задумался, Борис?! — раздался тихий, прозвучавший подозрительно голос Ивана Васильевича, вдруг открывшего глаза.
— Думаю о хлебе… Народ ждет урожая…
— И я жду его…
Царь, как бы ухватившись за какую-то сокровенную мысль, воскликнул торжествующим голосом:
— Хлеб сильнее всех владык в мире. Чудно!
Посидев некоторое время молча, он усмехнулся:
— Мы по вся дни чего-то ждем… Вон мои бояре, почитай, два десятка с лишком ждали, когда я умру, а я все жив, пережил многих ожидальщиков. Я тоже ждал, всю жизнь ждал, когда же я буду править царством один… как хочу! А вот видишь… До сей поры жмут меня бояре. Они переживут еще многих царей. Боярская дума — сила! Разве ее переживешь?! Но то, чего я жду, будет, будет.
И опять шепотом, едва слышно, произнес:
— Боярской думе я вынужден пока поклониться… Вяземский, Басмановы, Грязные, Малюта!.. Царство небесное! Нет уж их! Да и помогли ли бы они царю теперь? Не то время.
Царь приподнялся и помолился на икону.
— Да. Нагрешила вдосталь моя опричная дружина. Бог с ней! Жаль Малюту. Недолго мне пришлось пожить с ним — добрым, храбрым рыцарем. Погиб он, изрубили его проклятые немцы. Такие люди на своем куту не умирают.
Годунов сказал с гордостью на лице и в голосе:
— Позорят его, сыроядцем величают, а того не возьмут в толк, что своею жизнью и смертью Григорий Лукьяныч пример любви к родине показал. Первый взошел на немецкую крепостную стену, бился до последней капли крови. Пал, как честный, бесстрашный воин. Его смерть охрабрила войско — и крепость была взята. Я слышал злоречие и хихикание даже и по сему случаю. Опричнины не стало, государь, но верных, преданных тебе людей не убавилось, а стало еще больше. Опричные люди не без пользы для царства жили… Малюта убит, но он вырвал с корнем измену…
— А ежели Божья воля явится убрать и меня?! — заговорил царь. — То-то шуму будет! И многие из моих ближних вельмож отрекутся от меня… И никаких благих дел моих не почтут добрым словом. И, как сказано у пророка Ездры: «Возгласят „аминь!“ и, поднявши руки кверху, припадут к земле и поклонятся Господу!» Будут благодарить его, что убрал неугодного им царя. Подойди!
Годунов приблизился к царю.
Царь притянул его за руку к себе:
— Наклонись! А царевич Иван как?! — прошептал он ему на ухо. — Не замечал ли чего? Не шатается ли?!
Годунов ответил не сразу. Задумался.
— Ну, ну! — нетерпеливо дернул его за рукав царь. Щеки Бориса коснулось горячее дыхание царя.
— Нет, великий государь, ничего не замечал. Я — малый чин перед лицом государевой семьи. Мне ли судить?! И думать я боюсь о том. Молю тебя, великий государь, не спрашивай меня о детях своих.
— Полно! Не хитри! Ты что-то знаешь?! А?!
— Ничего, милостивый батюшка государь, не ведаю.
— А я слышал, будто и он против меня… И будто осуждает меня за неудачи в Литве. Так ли это?