— Кто бы ни был тот человек, убивать его через цареву грамоту не дано тебе. Ко мне приволок бы, а не убивал. Кому вручена государева грамота, тот государев человек. У нас морской разбойник с нашими кораблями ушел в море по государевой грамоте, так ты и его бы порешил? Ой, неверный Истома! Нагрешил ты знатно. Умножаются беззакония и без того. И не лишне было бы тебе открыть здесь всю истину, без понуждения. Чью прихоть ты исполняешь? Кто надоумил тебя кривить душою и преступать закон за спиною государя? Отвечай! Кому в угоду нарушил ты крестоцелование? Раскаивайся. Нелегко мне выводить измену наружу, ибо действие сего злого духа глубоко в душе человека таится. Облегчи мне тяготу мою, поведай чистосердечно, чью волю ты вершишь? Без боярской ехидцы тут дело не обошлось… Ну, говори!
— Не вижу я вины своей, совесть моя чиста, и лжеучение Вассиана не по душе мне, и Курбского князя я проклял с той поры, как узнал об его измене, и разбойника убил за то, што, прикрываясь именем царя, он грабил народ. Нередко государевой грамотой во зло государю же вершат свои дела неверные слуги.
— Истома, смирись. Не мудри. Долой гордыню! Признавайся! — выпучив глаза и сутуло съежившись, подскочил к стрельцу Малюта. Вытянув голову, сжал кулаки. Казалось, он вот-вот набросится на Истому.
— Помилуй, Господи! Григорий Лукьяныч, чего ради мне наговаривать на себя, — спокойно, с улыбкой, ответил Истома, пожав плечами. — Не лукавил я перед тобою, говорил правду. Не дорога мне голова моя, дорога честь. Коли моя душа лишняя на белом свете, возьмите ее, убейте меня, но лгать не буду!
— Знай же, Истома, как ни хорони концов, а правда сыщется! — погрозился на стрельца Малюта, сразу приняв вид спокойный, невозмутимый, тяжело вздохнул и снова уселся на скамью.
— Правда чище ясного солнца, Григорий Лукьяныч, а коли так, спокоен я. Не пугай меня. Не боюсь. Видит Всевышний Творец — чиста совесть моя. Горд я тем, что малодушия ради не сказываю ложно на себя вину.
Малюта хлопнул в ладоши.
Вбежали двое верзил в красных рубахах, схватили за руки Истому.
— Устройте! — мотнул в сторону Истомы Малюта. Вскоре Истома понял, что дело плохо: его отвели в темную земляную нору под железною дверью, куда сажали тех, кто обречен на казнь.
Придет беда — отворяй ворота! На другой же день после увода Истомы в дом стрелецкого сотника явился приходский священник, отец Сергий, и стал упрашивать Феоктисту, чтобы она вернулась к своему мужу Василию Григорьевичу Грязному. Того требует митрополит, коему принес свою жалобу обиженный бегством жены, убитый горем супруг.
— В послании к коринфянам сказано: «Жена своим телом не владеет, но муж», — тихо, вкрадчиво говорил старичок священник. — Муж и жена по закону составляют одну плоть. Апостол Павел, будучи девственником, по долгу учителя христианского, говорил мужу и жене: «Не лишайте себя друг друга!» Коли ты, матушка, сделалась женой, то и должна выполнять обязанности жены, вот што, милая Феоктистушка! Вернись, не гневи Бога.
Долго уговаривал отец Сергий Феоктисту. Она твердила в ответ: «Лучше руки на себя наложу, но не пойду к тому надругателю и мучителю! Да и не могу я в таком горе оставить свою матушку».
Священник, покидая стрелецкий дом, низко поклонился Анисье Семеновне и ее дочери:
— Не обессудьте, государыни вы мои! Святитель наказал мне побывать у вас, а каков конец дела, повинен я доложить его святейшеству и боюсь, не учинили бы вам горшего худа грязновские похлебцы… Царь-батюшка сторону опричников по вся дни держит. Дай-то вам Господи невредимыми быть… боюсь, страшусь за тебя, жено. Благословение Господне на вас!.. Аминь!
После его ухода еще тоскливее стало на душе и у Феоктисты, и у ее матери. Страшно! Теперь некому за них заступиться. Беззащитные, одинокие, сразу ставшие чужими для всех своих не только соседей, но и для родных и друзей. Вот и Никита Годунов перестал навещать. Не ходит. И он… Стыдится, опасается опалы, людской молвы… Даже попик постарался выйти из их дома незаметно, через сад. Одно утешение — в молитве. Да и то ненадолго. Как помолятся да взглянут одна на другую, так и слезами зальются… Вот того и гляди нагрянет грязновская ватага и силою уведет Феоктисту в Васькин застенок-дом, и надругается над нею ее лютый истязатель, и насмеется над ней своим дьявольским смехом, без стыда, без жалости.
Но не в этом дело. Великие муки, всякие страдания готова принять Феоктиста, лишь бы освободили из тюрьмы ее ни в чем не повинного отца, лишь бы пощадили его седины, его честь…
Особенно тоскливо и нестерпимо жутко в стрелецком доме при наступлении сумерек, когда на улицах в настороженной тишине поднимают вой бездомные голодные псы да грызуны в подполье пищат и возятся… Лампады освещают скорбные глаза Спасителя в терновом венце, кровавые слезы на его желтых ланитах… И хочется плакать, бежать из дома, но куда? Кругом черная, грозная московская ночь, и кто знает — спаси Господи! Может быть, в этот час там, где-то в подземелье, пытают огнем отца-батюшку, старенького, добренького, хорошего…