Жизнь свою я делю на три периода. Первый — с ранних лет до балканской войны, воспоминания о нем и сейчас навевают на меня душевный мир и спокойствие, хотя дома было жить тяжело, часто случались ссоры. Мать моя работала по чужим домам, а отец считал это унизительным. Он хотел, чтоб я овладел каким-нибудь ремеслом.
О втором периоде скажу коротко. Человек рождается дважды — первый раз физически и второй раз духовно, как следствие того, что происходит в нем между четырнадцатью и двадцатью годами. Стыд, ужас падения, надежда, борьба — все это кипение тревожных и радостных мыслей, смутных порывов и мечтаний, происходящее в отроческие годы, у меня проходило скрыто, без чьей-либо помощи. Ни учителя, ни родители не обращали на это внимания. Я похудел, целыми ночами читал все, что попадется, и жил как во сне. Кто-то дал мне две-три брошюры о научном социализме, но они не произвели на меня впечатления, и я их забросил.
Третий период начался с идеала «внутреннего совершенствования с помощью духа, свободного и божественного», с идеала героя, сильного человека, носителя «новых ценностей», стоящего далеко в стороне от «власть имущего сброда». На практике это выразилось в уединении, отрыве от окружающей среды, чудаческом и глупом. Но так удовлетворялось мое бунтарство, оно оглушало меня, как вино тоску. Подростком я все время чувствовал себя глубоко оскорбленным и измученным. Новый идеал стал для меня спасением, я решил, что буду верен ему всю жизнь, и начал готовиться к «нравственному подвигу»: я стану учителем, буду просвещать народ. Одно время меня даже искушала мысль стать священником, жить скромной, но духовно богатой жизнью… Были у меня тогда истинный восторг, жар, страстная вера и взгляд, устремленный вдаль. В новой форме воскресли любовь к отечеству, благоговение перед предками, героями нашего Возрождения и борцами за свободу. Но теперь это связывалось со всем человечеством и приобретало новую ценность. Но так продолжалось недолго; началась война, меня мобилизовали в военное училище, и сейчас я готов признать, что нравственные идеалы не представляют особого значения в этом мире, несмотря на то что во мне все еще живет что-то от бывшего идеалиста.
Утро теплое и солнечное. По холмам ползет молочно — белый туман, тянется над редкими дубками и обрывами. Над нами летит вражеский аэроплан, в чистом небе рвутся снаряды какой-то батареи. Белые облачка дыма и мелодичный резонанс в умытой южной синеве.
Теперь мне ясно, почему я бежал от жизни в книги. Достаточно вспомнить нищету, царившую в доме, невежество, грубость и мещанское отвращение, с которым отец встречал мои просьбы об учебе, драки, скандалы, пьяные сцены в квартале, полное одиночество дома, ужас полового созревания — и меня охватывает такой же страх, какой, вероятно, испытывает человек, в темноте перешедший пропасть, не имея о ней никакого представления. Неодолимая потребность уяснить себе сущность «бытия» заставляла меня читать, невежественная среда вынуждала искать какой-нибудь спасительный идеал, и я читал то так называемых декадентов, то русских, то французских классиков. «Бытие», однако, оставалось все таким же неразгаданным, а душа — осужденной на вечные муки. В мире торжествовали мистерия и пол, зло и пошлость, и отовсюду выглядывала бессмыслица: и в родном доме, где мать теряла последние силы, чтобы дать мне возможность учиться; и в гимназии, где я должен был получить «ценз»;[84]
и в мещанском скудоумии.Говорят, англо-французы превратили Салоники в громадную базу. Мы сами же дали им возможность доставить туда целые дивизии, а еще воображаем, что война кончена. Мясо видим редко, солдаты сидят на бобовой похлебке. Все почернели и похудели. Начались дезертирства — пробираются к противнику и сдаются. Ясно, что и эта война кончится для нас худо.
Пишу этот дневник как исповедь. Если меня убьют и он попадет в руки более или менее интеллигентного офицера или солдата, пусть прочтет его; может, кое-что ему пригодится. И еще — хочется что-нибудь оставить после себя.»