У него же самого не было вдохновения, чтобы писать. Неоднозначный – скорее враждебный – прием читателями «Дыма» не вдохновлял его на создание нового большого романа. Он ограничился публикацией повестей «Несчастная», «Степной король Лир» и «Литературных и житейских воспоминаний». Увлечение его творчеством, интерес к нему самому, которых он, к сожалению, больше не находил в России, сместились во Францию, где круг знакомств среди писателей значительно расширился. Он был теперь в дружеских отношениях с Флобером, Сент-Бевом, Жорж Санд и некоторыми другими… Все французы видели в нем воплощение России, в то время как русские – отталкивали как перебежчика. В Париже у него было несколько встреч с тяжелобольным Герценом, и вскоре он узнал о его смерти. «Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, – писал он Анненкову, – какие бы ни происходили между нами столкновения, все-таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют, редеют наши ряды! <<…>> Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил; но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этою немою пропастью, которая нас поглощает? Как будто бы жить и продолжать жить – не самая важная вещь для человека?» (Письмо от 10 (22) января 1870 года.)
В Париже также ему удалось благодаря приглашению Максима дю Кана поприсутствовать на «toilette»[26]
и казни осужденного на смерть рабочего-механика Жана-Батиста Тропмана, виновного в смерти семьи из восьми человек. Это событие потрясло его, вызвав оцепенение и ужас. «Я не забуду этой страшной ночи, в течение которой „I have supp'd fullof horrors“[27] и получил окончательное омерзение к смертной казни вообще и к тому, как она совершается во Франции в особенности», – писал он Анненкову. (Там же.) В написанной по горячим следам статье «Казнь Тропмана» он рассказал в деталях о подготовке к исполнению смертного приговора. Его главным впечатлением было впечатление вины, которая должна заклеймить и казненного, и все общество. Это легальное убийство отозвалось в нем чувством стыда, забрызгало кровью. «Чувство какого-то моего мне не известного прегрешения, тайного стыда во мне постоянно усиливалось, – писал он. – Быть может, этому чувству должен я приписать то, что лошади, запряженные в фуры и спокойно жевавшие в торбах овес перед воротами тюрьмы, показались мне единственно невинными существами среди всех нас». (И.С.Тургенев. «Казнь Тропмана», июнь 1870 года.)В который раз западный закон, по его мнению, изобличил себя как более варварский, чем закон русский. Грубо потрясенный тем, что увидел в тюрьме и на площади Рокетт, где возвышалась гильотина, он вернулся в Россию, но не нашел там желанного утешения. Времени хватило только для того, чтобы встретиться с несколькими друзьями, прочитать им свои последние произведения, продать 53 десятины земли, устроить для крестьян Спасского праздник; и он покинул вновь свою страну, чтобы вернуться в Баден-Баден.
Там Тургенев с радостью погрузился в теплый климат семейства Виардо, в атмосферу интеллектуальной дружбы с ее мужем, платонической любви к женщине и нежности к детям. Особенно к Клоди – дорогой малышке Диди, здоровье и непосредственность которой так радовали его. «Я положительно питаю обожание к этому очаровательному существу, такому чистому и грациозному, – писал он Полине Виардо, – я умиляюсь, когда образ ее встает перед моими глазами – и я надеюсь, что небо хранит для нее самое прекрасное счастье». (Письмо от 17 (29) июня 1868 года.)
Все дети Виардо были одарены. Марианна была талантливой музыкантшей. Клоди, кроме того, прекрасно рисовала. Полю, которому тогда было тринадцать лет, предстояла блестящая карьера скрипача с мировым именем. Уверенный в его большом будущем виртуоза, Тургенев подарил ему Страдивари. Луиза, старшая, ставшая в 1862 году госпожой Эритт[28]
, была превосходной пианисткой, имела хороший голос и собиралась выступать и преподавать пение. Однако, наделенная тяжелым характером, она с раннего детства не могла переносить постоянное присутствие Тургенева рядом с матерью. Вне всякого сомнения, ближе всех ему была Клоди. Он даже в глубине души восхищался ею, о чем свидетельствуют его письма. Она отвечала на его симпатию с беззаботным юношеским кокетством. И он наслаждался, как гурман, подобным противоречием, которое так хорошо знал в прошлом – между физиологическим притяжением и моральным запретом. Когда Клоди выйдет замуж, он даст ей значительное приданое. Юная женщина станет еще более притягательной. «А теперь, мадам, – напишет он ей, – представьте себе, что вы сидите на краю бильярда и что я стою перед вами; вы болтаете ножками, что случается довольно часто; я ловлю их, целую их одну за другой, потом целую твои руки, потом твое лицо, и ты позволяешь мне это, ибо знаешь, что нет человека в мире, которого я любил бы больше, чем тебя». (Письмо от 18 (30) июня 1877 года.)