Перед отъездом он собрал своих друзей – Гонкура, Золя и Доде – на прощальный ужин в кафе Риш. «На этот раз он уезжает на родину, озабоченный неприятным чувством неопределенности и неуверенности», – пометит в своем дневнике Эдмон де Гонкур. (Гонкур. Дневники. 1 февраля 1880 года.) В разгар ужина Тургенев рассказал, что однажды ночью он испытал сердечное недомогание и что в полусне отчетливо видел на стене коричневое пятно, которое было знаком смерти. Конец праздника был мрачным, каждый говорил о своих болезнях и предчувствиях.
Три дня спустя с тревогой в сердце Тургенев покинул Париж и отправился в Санкт-Петербург. Там продолжительный приступ подагры помешал встретиться с друзьями, в особенности с молодой Марией Савиной. Больной, в сумрачном настроении, он отправился в Москву. Город лихорадочно готовился к предстоящим по случаю открытия памятника Пушкину торжествам. Как всегда, интеллектуалы были разделены на два лагеря. Западники чествовали в Пушкине великого европейца. Славянофилы утверждали, что его вдохновение имело русское происхождение. Конечно, Тургенева, продолжателя пушкинских традиций, попросили взять слово во время церемонии. Программа предполагала участие самых известных писателей эпохи: Тургенева, Толстого, Достоевского, Гончарова, Писемского, Фета, Аксакова, Майкова, Григоровича, Полонского, Островского, Ковалевского… По единодушному мнению, Тургенев был главой течения западников, а Достоевский – славянофилов. В который раз они становились лицом к лицу как два непримиримых врага. А что собирался делать Толстой? Он до сих пор не дал своего согласия. В сознании читателей Толстой, Достоевский, Тургенев были своего рода святой троицей, которая сияла над русской литературой. Они должны все трое присутствовать в Москве, чтобы чествовать своего гениального предшественника. Тургенев поехал в Ясную Поляну, чтобы побудить Толстого совершить путешествие.
Толстой встретил его радушно и тотчас увлек на охоту. Он даже поставил своего гостя на лучшую полянку, через которую должны были тянуть вальдшнепы. Однако тяги не было. Расстроенный Тургенев смотрел в монокль на пустое небо. Софья Толстая, которая осталась вместе с ним, осторожно спросила, почему он больше не пишет. «Нас никто не слышит? – сказал, грустно улыбнувшись, Тургенев. – Так я вам скажу. Я теперь уже не могу писать. Раньше всякий раз, как я задумывал писать, меня трясла лихорадка любви. Теперь это прошло. Я стар и не могу больше ни любить, ни писать». В это мгновенье раздался сухой выстрел, и Толстой, спрятавшийся в кустах, приказал собаке принести подстреленную дичь. «Началось, – сказал Тургенев. – Лев Николаевич уже с удачей. Вот кому счастье. Ему всегда в жизни везло». (Сергей Толстой. «Очерки былого».) В самом деле, именно в той стороне, где стоял Толстой, летали все вальдшнепы. Тургенев смог подстрелить только одного. Да и тот повис на ветке. Его найдут только на следующий день.
После охоты писатели уединились в избе, обустроенной как рабочий кабинет, которая находилась недалеко от дома, и Тургенев в который раз стал настаивать на том, чтобы Толстой произнес речь на церемонии в память Пушкина. Однако Толстой наотрез отказался. У него, сказал он, страх перед официальными выступлениями. За этим неубедительным объяснением Тургенев угадал боязнь хозяина дома предстать в Москве в своего рода состязании с ним и Достоевским. Прямолинейный в проявлении гордости, автор «Войны и мира» не хотел подвергать себя риску получить меньше аплодисментов, меньше чествований, чем кто-либо из его собратьев. Исчерпав все доводы, Тургенев уложил чемоданы и уехал ни с чем.
Закрывшись в Спасском, он принялся с усилием писать речь о Пушкине. И в самый разгар работы узнал из журналов о смерти Флобера. Эта новость настолько потрясла его, что на несколько часов лишила желания писать. «Удар обрушился на меня самым жестоким образом, – напишет он Золя. – Мне нечего говорить вам о своем горе: Флобер был одним из тех людей, кого я любил больше всего на свете. Ушел не только великий талант, но и необыкновенный человек, объединявший вокруг себя нас всех». (11 (23) мая 1880 года.) И Каролине Команвиль: «Смерть вашего дядюшки была одной из самых больших печалей, какие я испытал в жизни, и я не могу свыкнуться с мыслью, что больше не увижу его. <<…>> Это такая скорбь, в которой не хочешь утешиться». (Письмо от 15 (27) мая 1880 года.)