Апрель, дядя Коля и Максим Паклеников подтвердили: оказывается, и они не раз были изгоняемы старшим Угрюмовым с этого места. С незапамятных времен Леонтий Сидорович облюбовал его для себя, садился у левого края стола, спиною к стене, разделяющей избу на две половинки, и никто из домашних не смел нарушить этого правила даже тогда, когда хозяин был в отъезде; неукоснительно соблюдалось оно и в годы войны, когда неизвестно было, вернется ли Угрюмов-старший вообще домой. Постепенно спина и голова хозяина четко нарисовали на стене два разных по величине пятна. Хозяин не велел их закрашивать во время весенней и осенней побелки избы, чтобы не пачкать рубахи.
Первые стаканы выпили не чокаясь — это уж как водится, когда хотят кого-то помянуть. Перед тем как выпить, каждый сказал что-то из того, что говорят на Руси по такому горькому поводу. Один пожелал, чтобы земля, упокоившая героя, обернулась для него пухом, другой — вечную память, третий — того, чтобы вообще могилы павших были священны для всех людей земли. Следующие стаканы были также посвящаемы памяти Григория Угрюмова. Оказалось, что тут каждому было что вспомнить. Дядя Коля, например, рассказал о временах, когда он, страдая известным недугом, наведывался в школу и читал свои проповеди о Риме, когда, спроваженный директором, он становился под покровительство Гриши и Сереги вот — ребятишки отводили его домой и укладывали спать. Апрель не без умиления поведал о том, как эти же ребята во время студенческих своих каникул вели с ним долгую беседу там, у Ерика, и как потом поправили его «дурную голову». Максим Паклеников прослезился, вспомнив, как Гриша и Сергей дружили с его сыновьями-близнецами, и из слов его, Пакленикова, выходило, что лучших друзей у его Ваньки и Петьки, царство им небесное, вообще не было. Санька Шпич жил на хуторе, совсем в другом конце Завидова, и в течение многих лет находился в состоянии непрерывной мальчишеской вражды с ребятами, проживающими на одной улице с Угрюмовыми, а значит, и с Гришей Угрюмовым, но и он, Санька, во всех подробностях рассказал о том, как произошло их примирение с Григорием. Он теперь не мог сказать точно, кто их впервые поссорил (сдается, что это был Пишка, любивший стравливать ребятишек, как молодых кочетов), но отлично помнил, что лупцевали они друг дружку в течение пяти лет. Стоило, скажем, Грише оказаться на хуторе, Шпич встречал его там со своими сподвижниками-сверстниками и колотил; и, напротив, то же самое незамедлительно получал Санька Шпич, забредши на угрюмовскую улицу. Неизвестно, как долго продолжалось бы такое положение вещей, если бы однажды на какой-то нейтральной улице Гриша и Санька не столкнулись носом к носу и один из них, озаренный какой-то внезапной и вместе с тем очень трезвой мыслью, не спросил: «Сань, а чего это мы лупим друг дружку? За что?» Вопрос был поставлен так прямо и так неожиданно, что Санька в растерянности замигал рыженькими своими ресничками, утопил в краске смущения веснушки на носу и на щеках, тут же признался: «А я не знаю». — «И я не знаю, — сказал Гриша и вдруг предложил: — Давай, Санька, дружиться!» — «Давай!»— немедленно согласился Шпич, и с того дня они действительно стали хорошими товарищами, при случае даже оборонялись совместно от наскоков и других ребятишек.
— Вот ведь как бывает! — заключил свой рассказ Шпич.
— Бывает… — начал дядя Коля раздумчиво, — бывает — и не только с малыми и глупыми детьми, но и с вполне взрослыми дядями. Вместо того чтобы научиться жить в мире и согласии, они дубасят себя чем попади. От таких-то вот драчунов беды поболе бывают, иной раз целые народы кровью умываются из-за них…
Все примолкли. И молчали бы, верно, долго, если бы Архип Колымага не вспомнил, что тоже должен что-то сказать о Григории Угрюмове. Видать, он отчаянно ворошил свою память, но выудить в ней что-либо подходящее к такому случаю не мог, поскольку в лес Гриша Угрюмов ходил отнюдь не за дровами, а за птичьими яйцами да разными съедобными растениями — растом, слезками, дягилем, борчовкой, а потом — ягодами: земляникой, дикой малиной, а поближе к осени — ежевикой и костяникой, то есть за тем, что уж никак не подлежало высокому попечительству Архипа Архиповича Колымаги. Потому-то он и счел необходимым лишь заметить:
— Славный был парень твой, Левонтий, сынок! Не бедокурил в лесу, не сдирал лыка с дерев, как иные протчие…
В еще более неловком положении находился Виктор Лазаревич Присыпкин, или Точка, о котором подробно рассказал Ветлугину еще в правлении Максим Паклеников, — Точка вообще не знал старшего сына председателя, а потому и прибавить к тому, что говорили о нем другие, ничего не мог. Архип же Архипыч, поменявшись за столом местами с Апрелем, подсел к Точке и, судя по суетности своих движений и по беспокойному поблескиванию крохотных, почти совершенно заплывших глаз, собирался о чем-то спросить секретаря сельского Совета. Он и спросил, улучив момент, сунувшись для такой цели толстым и влажным носом в Точкино ухо:
— Что там, Лазарич, слышно… про энту саму?