Большинство из них не заслуживает многих речей. Месс ужасно пахнул водкой, может быть, оттого, что издал немецко-русский лексикон, очень плохой, и был до того близорук, что всегда ездил носом по тетрадке, когда поправлял перевод. Тирье знал все московские сплетни, кто с кем был в интриге, есть, будет, был бы. Даже и для француза он был слишком болтлив. Запольский сам интриговал всю жизнь. Он заставлял меня делать выписки из Остолопова поэтического словаря{6}, множество переводить, щепетильно чистил мой слог, рассуждал лагарповски{7} о русской литературе и, между прочим, говорил: „Великие люди часто пренебрегают законами, принятыми всеми; знаете ли, что Карамзин нередко употреблял в словах вы, ваш — маленькое в“. Ну что ж после этого говорить о запольском, вот ему. назло маленькое з. Волков и Оболенский интересны особенно по наружности. В них повторилась противоположность Бушо и Экка. Иван Федорович Волков, учитель гимназии, знал математику до конических сечений, и больше ничего не знал. Василий Иванович Оболенский, магистр университета, знал латинский язык, да сверх того omne scibile[76], кроме математики. Несмотря на то что я уже учился охотно и не боялся учителей, невольный трепет пробежал по членам, когда я увидал Ивана Федоровича; он подавил меня важностию и пышностию своей фигуры, он подавил меня вышиной, толщиной и шириной; настоящий математик, он был стереометрически огромен, огромен во все три измерения. Когда он садился на кушетку, на которой я мог, свободно протянувшись, лежать, то мне не оставалось места на ней. Одевался он всегда с удивительною тщательностию; тангенсом по его жилету висела цепь, перехваченная каким-то обручем, обитым бирюзою; на этой цепи держал он нортоновские каретные часы, превратившиеся в карманные, взяв в рассуждение содержание массы; от часов шла другая цепь по отвесной линии, а на ней болталась целая кунсткамера. В манишке у него, между прочими редкостями, была булавка с надписью: „Bruto non numerant“[77], из чего я заключил, что Ивану Федоровичу очень не хотелось быть Брутом, и, боясь, чтобы кто-нибудь его таковым не счел, он, с своей стороны, счел за нужное сделать вывеску. В обоих карманах у него лежало по платку, стало быть, у него платка не было. Помещался у него в кармане серебряный патронташ с табаком (табак Иван Федорович называл мерехлюндиум). Сверх математики Иван Федорович преподавал анекдоты из своей жизни, в продолжение которой он был даже сержантом Преображенского полка; и это преподавание было очень пространно, могу сейчас написать стопы полторы похождений Ивана Федоровича. Впрочем, он был человек добрый, и я очень обрадовался, увидав нечаянно в газетах, что ему дали Станислава. В заключение скажу, что Иван Федорович, для вящей ясности, посвятил два урока на вырезку из картона разных многоугольников и своей рукой надписал по надобности „иносаедер, додекаедер“. Ну, где же бы без этого понять мне! Совсем иное дело магистр Оболенский. Как полиция позволяет ему ходить по улицам — непостижимо, crime de lèse nation![78] он столько же мало был человек, сколько Иван Федорович был много человек. Представьте себе филистра вершков в пять, который проглотил аршин вершков в шесть, и не может ни наклониться, ни согнуться настолько, насколько этого желает деревянный Пимперле в кукольной комедии; он наматывал салфетку или какую-то простыню около шеи, оставляя пространство между нею и шеей; таким образом, случалось, что он повернется и простыни нет, только кончики ее, завязанные розеткой, выглядывают из-под воротника фрака, будто у него там спрятан кролик и хлопает ушами. Жилет у него имел обыкновение застегиваться первой петлей на вторую пуговицу, от этого терялась последняя симметрия и расстраивалась всякая возможность узнать в магистре человека, особенно когда он надевал сверх фрака длинный сюртук, цвета горохового киселя с пылью. Он похож был на немецкого университетского ученого и на горячечного в тихую минуту. Медленные движения, померкшие глаза (des yeux ternes), наносный педантизм, неведение всего мира реального из-за превосходного знания латинского и греческого языков и остермановская рассеянность. Он бездну переучил, перечитал; но ему решительно наука не пошла в пользу; он как скупец чахнул над трудно собранными деньгами, не употребляя ни копейки из них. Магистру я обязан многим, но это случилось помимо его воли, и потому не знаю, должен ли я его благодарить. Я брал у него книги; книги у него все были дельные, особенно по части новой истории и немецкой литературы. Наконец он принес мне Шеллинга, — он его уважал, но понимал мало, больше верил на слово Михаилу Григорьевичу Павлову.