Пытаясь разровнять растрепанные ветром волосы, мужчина оторвал взгляд от обрыва. Почти спокойные у городской лагуны воды – с ожесточенным ликованием бурлили в этих скалах, как вымещали накопившееся недовольство. Площадка, на которой он стоял, болкатым замкнутым с боков карнизом шла над морем. Для неуверенных в себе самоубийц от рубчатой дорожки под ногами пропасть отделяла в наклон натянутая за балюстрадой сетка. Думая увидеть неутихающий водоворот внизу, он сделал семь шагов до вырубленной в камне стенки. Наружный бок скалы за ней был выпуклым и ограничивал обзор. Держась за вбитый в стенку штырь, он перегнулся над перильцами, взглянул на обволоченные пеной камни… Когда стоишь вот так у края бездны, то это разом пробуждает и животный страх, и смутное влечение: желание полета, хотя бы сопряженного с угрозой смерти, встроено в наш шаткий разум с самого рождения, оно дается нам как некая прививка на всю жизнь. Но чему быть, того не миновать, уж это точно. Страха он не ощущал; опасность пока тоже не была конкретной. Штырь был захватанным до блеска, прочным и холодным. Подергав тот, он усмехнулся над собой и перешел на то же место. Чтобы начать отсчет отпущенного времени и всех, зависящих теперь во многом от него причинно-следственных событий, он мог сказать себе в дурном порыве экстатического самоутверждения: ну вот я и приехал! А если ты куда-нибудь уже приехал, нет никакого смысла спрашивать себя, зачем
. Посадка в самолет, летевший через Франкфурт до Мадрида, и нудные досмотры багажа прошли перед глазами кувырком, ничуть не отвлекая от главной и конечной цели путешествия. Дело было не открытке, что взял он у родителей пропавшей без вести Елены, ну, или не только в ней. С тех пор как она канула в безвестность – сначала для него, затем – и для своих родных, с сыном он встречался всего раз, когда его жена, с которой они не были еще по правилам разведены, приехала на месяц погостить к отцу и матери. Тогда же у них состоялся краткий разговор, какой бывает между не поделившими чего-то ранее супругами, то есть, очень милыми тактичными людьми, уже заметно поостывшими друг к другу, но рефлекторно предъявляющими прошлые счета. Вопрос был в мальчике, будущность которого тревожила. Обеспокоенность была и в частности – из-за объективных упущений в чисто женском воспитании, и в целом. Делая упрек, Елена рассуждала здраво, не признавала ни моральных доводов, ни оправданий. Да, пока они ни разошлись, он слишком мало уделял внимания ребенку, думая, что с возрастом, когда у мальчика проснется тяга к знаниям, тот сам приблизится к нему, захочет взять в различных представлениях ума все то, что восходящему ростку с мужским набором хромосом и надо. Елена подкрепляла этот взгляд на вещи тем, что, видя его состояние тогда, и чувствуя, что близится разлад в их отношениях, она, естественно, стремилась сделать так, чтобы ребенок был поближе к ней, чтобы впоследствии, как вырастет, не «задавал вопросов». Понятно, что как мать она старалась выбирать из двух зол меньшее и следовала в этом прагматичной логике, прямолинейной и безжалостной, как это водится в подобных случаях у женщин. Ее претензии отчасти были справедливы: прежде чем почувствовать нормальную потребность в сыне как в существе, которому он мог бы что-то дать, он должен был сначала сам очиститься, освободиться ото всех психологических болячек. Елена же была охвачена тогда желанием скорейших перемен, ну и, как уж говорится, – с глаз долой, из сердца вон! (Она об этом не сказала, чтобы не обидеть его, но подумала). «Сначала все глазами любят, – пробовал он возразить. – Затем на смену этому приходит понимание». Она с ним согласилась, сказала, что тяжело переживала их разрыв, но оставлять ребенка отказалась. Это было апогеем ее искренности. «Прости, но у меня свои соображения!» И он решил не говорить о том, что уже предвидит ее неустроенность. Самолюбивый вспыльчивый апломб препятствовал ей заглянуть чуть-чуть подальше, – могла ли она знать тогда, что с ней самой чего-нибудь случиться? Но так уж ее гордость рассудила: за те поступки, что осознаны, мы после отвечаем сами. Поэтому, случилось с ней самой чего-то или нет, его не волновало. Ее исчезновение, присланная странная открытка, до этого – звонок то ли из Испании, то ли из Франции, когда мать не узнала ее голоса – он был подавленным и слабым, она тянула, хотела что-то рассказать, но так и не отважилась. А также связанное с тем по касательной – желание помочь ее не больно расторопным домочадцам, все это было косвенной причиной, как предлог, чтобы сюда поехать. Такой предлог, – подумал он, поглядывая на круживших у карниза птиц, – за зримой объективностью которого в сердце вырисовывалось что-то большее. Маша проявляла деликатность. Когда он уходил из дома, ее немой полу-упрек – полу-вопрос в глазах, который он неоднократно задавал и самому себе, был не от ревности. Каким предлогом было то, в чем он убеждал себя, отправившись сюда, заведомо уж зная, что на неделю или на две снова окунется в прошлое? И стоило ли залетать в такую даль, только чтоб на месте убедиться в этом?