Лермонтов оглядел своих слушателей: тонкое лицо и стройную, полную изящества фигуру рано поседевшего Александра Гарсевановича, и оживленное, умное лицо точно сошедшего со старой картины величавого Гульбата, и кавказские одежды гостей вперемежку с военными мундирами, и прелестные лица — Нино́, Майко и Майи, прислушался к отдаленному напеву грузинской песни, доносившейся через открытые окна откуда-то из сада, где за густой стеной старых деревьев смутно выступали на звездном небе очертания гор…
Он дочитал до конца, увидел улыбающиеся лица, дружеские взоры и долго стоял, окруженный этими людьми, точно родной семьей.
— Друзья мои, — сказал громко князь Чавчавадзе, — однажды великий русский поэт Пушкин доставил мне счастье принимать его в моем доме. Попросим теперь Михаила Юрьевича прочесть нам всем его прекрасные стихи на смерть Пушкина, за которые он был изгнан из России.
Лермонтов, не любивший читать свои стихи, здесь читал их с радостью, с воодушевляющим чувством глубокой, еще не изведанной близости со всеми, кто его слушал. Эту глубокую радость творческого общения он сохранил в своей памяти как дар Цинандали и никогда не забывал. Здесь, в Кахетии, он слышал и старые легенды, и рассказы о далеком прошлом Грузии, и ее народные предания. Здесь, среди природы и людей Кавказа, суждено было ему еще раз, по-новому, пережить свою поэму «Демон».
ГЛАВА 14
В конце ноября в Караагаче был, наконец, получен в официальной форме приказ, подписанный царем 11 октября. Поручик Михаил Лермонтов был отчислен из Нижегородского полка и должен был собираться в обратный путь, на север, в Новгородскую губернию, где стоял его новый полк — лейб-гвардии Гродненский. Он думал об этом без особой радости. Да, хорошо было, конечно, успокоить бабушку, хорошо опять увидеть оставленных друзей. Но здесь с новыми друзьями, и прежде всего с Одоевским, с которым он надеялся вскоре свидеться, его соединили связи глубокие и крепкие. А потом — неужели холодный Новгород веселее прекрасного Цинандали с его милыми обитателями?
И вот он опять был один в горах. Голые, суровые скалы поднимались над его головой с одной стороны дороги, проложенной по самому краю каменистого обрыва. Небольшой камень скатывался иногда куда-то вниз из-под копыт осторожно переступающей лошади, и снова возвращалось торжественное безмолвие.
Медленно поднималась луна. Она была еще не полной, но мягкий, нежный свет становился все сильнее. И по мере того как оживала природа, светлели, обретая новую жизнь, образы и картины «Демона».
Как удивительно сказал Одоевский в последний вечер их совместного пути!
«Тебе не кажется, — спросил он, обводя своим мягким, точно ласкающим, взглядом открывающуюся перед ними панораму горных громад, — что величественная красота и все великолепие этой природы словно созданы для каких-то могучих существ, более могучих, чем обыкновенные люди? Точно для каких-то валькирий… или, — он помолчал и посмотрел вокруг, — или для твоего «Демона».
— Что ты сказал? Для моего «Демона»? — повторил тогда Лермонтов, пораженный тем, что Одоевский угадал его мысль, потому что как раз все те дни и особенно ночи образ Демона неотступно стоял перед ним. — Мне тоже все кажется, что я слышу, как шумят его крылья, когда он пролетает над вершинами кавказских гор.
Да, его «Демон» нашел, наконец, свою родину. И не прежняя полуреальная монахиня, а княжна Тамара будет героиней его поэмы. В ней будут и некоторые черты Нины Чавчавадзе, юной вдовы Грибоедова, и ее трагической судьбы. Но не кто иной, как Варенька, Варенькина ясная душа даст по-настоящему жизнь образу дочери Гудала. И это к ней, к Вареньке, обращены слова Демона — слова его самого:
Ему стало грустно. Трудно расстаться с Кавказом и с его людьми!
Да, если бы не бабушка, так бы и остался жить здесь. Далеко от всевидящих глаз и ушей… Далеко от николаевского Петербурга!
Эти строчки звучали и в тот день, когда он подъезжал к Тифлису, чувствуя, что отныне с этой страной навсегда сроднилась его душа.