«История одного — история всех. Но зато все связано сильнее, чем мы обычно думаем», — сказано в «Лунине»[25]
. «Сцепление всего со всем», — часто повторял он как своего рода девиз эту гениальную по точности и простоте формулу Л. Н. Толстого. Вскрывать в пластах исторического материала эту зыбкую, почти не заметную связь было для Эйдельмана самым увлекательным и почтенным занятием. Он, например, искренне сожалел, что не имел ни одного знакомого, который бы родился в XVIII в., а уж о том, сколько и каких у него было знакомых, появившихся на свет в 40–60-х годах прошлого века, рассказывал охотно и повсюду. С раннего детства он запомнил почти столетнего ветерана русско-турецкой и чуть ли не Крымской войн, который вспоминал, как при выпуске из юнкерского училища ему пожимал руку сам Николай I, и это «рукопожатие через столетие» было для Эйдельмана ценностью наивысшего порядка. «Я знаю нескольких пожилых людей, которые беседовали со старшим сыном Пушкина, Александром Александровичем. Последний хоть и смутно, но помнил Александра Сергеевича: всегоПо его вполне достоверным исчислениям каждый из нас, ныне живущих, имел в XIX в. не менее сотни близких родственников, так сказать, «прямых предков»[27]
. Эйдельману представлялось исторически небезынтересным, что, как он выяснил, Александр I в юности был на балу партнером графини Румянцевой, танцевавшей с его прапрадедом Петром I, а Пушкин в начале 1820-х годов общался со 135-летним украинским казаком Николой Искрой, хорошо помнившим Карла XII в 1709 г.Он с наслаждением рассказывал об одном почти анекдотическом случае, о котором поведал ему С. А. Рейсер со слов известного исследователя русской литературы и общественного движения XVIII в. Я. Л. Барскова. Последний пользовался в свое время расположением при дворе, и вот однажды Александр III, уединившись с ним, чуть ли не шепотом стал расспрашивать, чьим же все-таки сыном был Павел I? На что многознающий Барсков с истинно ученым беспристрастием, невзирая на деликатность темы, ответил: возможно — чухонских крестьян, «но скорее всего прапрадедом Вашего Величества был граф Салтыков». — «Слава тебе Господи, — воскликнул Александр III, перекрестившись, — значит, во мне есть хоть немного русской крови»[28]
. Прежде всего, конечно, Эйдельмана привлекла здесь парадоксально-неожиданная реакция монарха, как и другие Романовы, не знавшего толком своего родословия, но в угоду националистическим предубеждениям готового признать достоверными сомнительно-легендарные обстоятельства появления на свет своего прадеда, так тщательно скрывавшиеся предшественниками на престоле. Но внутренне очень важной для него была и личная прикосновенность к самому бытованию истории об этом скандально-династическом казусе. Ведь о том, как в конце прошлого века предпоследний российский император был посвящен в тайну происхождения своего предка, восходящую еще к середине позапрошлого века, он, Эйдельман, уже в наши дни узнает всего через одно опосредствующее звено от участника этого «посвящения» — не ярчайшее ли то свидетельство «тесноты» связи во времени отдаленных исторических эпох!Еще больше его занимал анекдот о попугае Екатерины II, дожившем до 1918 г. в особняке князей Салтыковых, где и был конфискован со всем княжеским имуществом революционной властью. Когда дошла очередь до попугая, он хрипло запел: «Славься сим Екатерина… Платош-ш-ш-а!!!» И подумать только, рассуждает Эйдельман: «1918 год, революция, красный Петроград — и вдруг попугай из позапрошлого века, переживший Екатерину II, Павла, трех Александров, двух Николаев и Временное правительство. Платоша — это ведь Платон Александрович Зубов, последний, двенадцатый фаворит старой императрицы, который родился на 38-м году ее жизни» С. А. Рейсер, рассказавший Эйдельману этот анекдот, слышал его от очевидца конфискации, попугай же тем и хорош, что на несколько звеньев сокращает расстояние, значит, всего три поколения и до Екатерины II — рукой подать[29]
.Вот через такие только им увиденные детали, нащупывая неразрывность связи с людьми ушедших эпох, он и самого себя ощущал частицей общего потока истории. Этот, я бы сказал, оживотворенный историзм был для Эйдельмана не только методом познания прошлого и повествования о нем, но и свойством личного мирочувствования, способом собственной ориентации в современном мире. Ощущение себя участником продолжающейся в современности истории во многом объясняет, между прочим, и глубинные основания публицистичности творчества Эйдельмана, и его брутального вторжения в историческую публицистику уже в последние, «перестроечные» годы.