Рожденная во смерть за двадцать веков до тернового венца, Гефсиманского сада и пустой, разверстой могилы. Неф, родительница Нефертити, миновавшая в сумеречной ладье опустевшую Гору Проповеди, чуть царапнувшая днищем о Плимутский Камень и приставшая к берегу в Литтл-Форте, северный Иллинойс, пережившая предрассветные атаки генерала Гранта и вечерние отходы генерала Ли. Когда темная Семья отмечала чей-либо день похорон, Неф сажали на самое почетное место, но со временем ее стали перетаскивать из комнаты в комнату, из чулана в чулан, с этажа на этаж, а в конце концов эта миниатюрная, легкая, как кусок бальзового дерева, семейная реликвия была препровожена на чердак, завалена всяким хламом и постепенно забыта Семьей, глубоко озабоченной собственным выживанием и печально забывчивой в отношении чужих останков.
Одинокая среди чердачной тишины и вечной пляски золотых пылинок в солнечных лучах пробивающихся сквозь заросшее грязью окно, вдыхавшая для пропитания мрак и выдыхавшая мудрый покой. Эта гостья из темных пучин времени год за годом терпеливо ждала кого-нибудь, кто стряхнет с нее все эти любовные письма, детские игрушки, свечные огарки и ломаные подсвечники, затрепанные юбки и корсеты — и кипы пожелтевших газет с заголовками, кричащими о войнах, совсем было выигранных, но потом проигранных в многовидных, мгновенно уходящих в небрежение Прошлых.
Кого-нибудь, кто бы рыл, копался, искал.
Тимоти.
Он не навещал ее невесть уже сколько месяцев.
Неф всплыла из долгого небытия потому, что он пришел на чердак и копался, перебирал и отбрасывал в сторону, пока не появилось ее лицо с зашитыми глазами, обрамленное осенними листьями книг и крошечными, как бирюльки, мышиными косточками.
— Бабушка! — крикнул он. — Прости меня!
— Не... так... громко... — прошептал ее голос — Ты... меня... раздробишь.
И действительно, с ее спеленутых плеч отваливались бритвенно-тонкие пластинки сухого песка, по испещренному иероглифами нагруднику заструились трещины.
— Смотри...
По ее груди с изображениями богов жизни и смерти скользнула спиралька пыли.
Глаза Тимоти изумленно расширились.
— Это... — Он тронул лицо крошечного ребенка, возникшее на поле ее священной груди. — Это я?
— Конечно.
— Почему ты меня позвала?
— Потому... что... это... конец. — Медленные слова ронялись с ее губ, как крупинки золота.
В груди у Тимоти вскочил и стремглав помчался вспугнутый кролик.
— Конец —
Один из закрытых глаз непостижимо древней женщины приоткрылся на тончайшую щелочку хрустального блеска. Тимоти вскинул глаза к чердачным стропилам, на которые немо указывал этот блеск.
— Это? — поразился он. — Наше
— Да-а-а.
Неф закрыла глаз, но тут же приоткрыла другой. Ее дрожащие пальцы блуждали по изображенным на груди пиктограммам, как лапки паука.
— Это...
Тимоти присмотрелся к выбранному рисунку.
— Дядюшка Эйнар?
— Тот, у которого крылья?
— Я
— Молодец. А
— Сеси!
— Она тоже летает?
— Без крыльев. Она посылает свой ум...
— Как духи?
— Которые используют уши людей и смотрят их глазами.
— А это? — указал паучий палец.
Под ним не было никакого символа.
— А, — рассмеялся Тимоти. — Мой кузен Рэн. Невидимый. Ему летать ни к чему. Такой пройдет куда угодно — и никто не заметит.
— Счастливчик. А это, и это, и это?
И Тимоти назвал поочередно всех дядюшек и тетушек, племянников и племянниц, живших в Доме всегда, или какую-то сотню лет, при всех грозах и войнах. За все про все тут было тридцать комнат, заросших пылью и паутиной и вздохами эктоплазм, которые появлялись в зеркалах и пропадали бесследно, когда мертвенно-бледные бабочки и траурные стрекозы прошивали застоявшийся воздух и настежь распахивали ставни, чтобы впустить внутрь тьму наружную.
Услышав очередное имя, древнейшая из древних чуть кивала и перемещала пальцы, пока они не дошли до последнего иероглифа.
— Вот это, до чего я коснулась, средоточие тьмы?
— Да, это наш Дом.
Так оно и было. Под ее пальцами лежал Дом, выложенный бирюзой и украшенный янтарем вперемежку с золотом, каким, наверное, и был, когда Линкольн направлялся в Геттисберг.
И вот прямо на глазах Тимоти яркая картинка начала тускнеть и шелушиться. Стены Дома свело мучительной судорогой, золотые окна ослепли.
— Сегодня, — скорбно шепнули пергаментные губы.
— Но как же так? — воскликнул Тимоти. — После стольких-то лет! Почему
— Это век открытий и откровений. Картины незримо летают по воздуху. Звуки, уносящиеся на край земли. Вещи, слышные всем. Вещи, видные всем. Десятки миллионов странствующих и путешествующих. Спрятаться некуда. Нас находят по воздушным словам и картинам, посылаемым в комнаты, где сидят дети и их родители, сидят, и смотрят, и слушают, как Медуза с головой, ощетинившейся шипами, без умолку бормочет и призывает к карам.
— За что?!