Читаем Из разговоров на Беломорстрое полностью

— Как и вы.

— Так. И вы говорите, что вы расхлебываете чужую кашу?

— Непременно.

— Значит, Беломорстрой для вас — чужая каша?

— Как и вообще жизнь.

— Нет, позвольте. Жизнь оставим. Беломорстрой, говорите, для вас чужая каша?

— Положим.

— И он, говорите, вам навязан?

Тут заговорило несколько человек:

— Оставьте, не надо! Поликарп Алексеевич, бросьте грязное дело!

Михайлов не струсил и довольно бойко заговорил:

— Ни в коем случае! Почему «оставьте»? Ни в коем случае. Тут надо договориться. Я вас слушаю, Поликарп Алексеевич.

— Так вот, вопрос мой простой, — продолжал Абрамов. — Если Беломорстрой вам навязан, то и советская власть, стало быть навязана?

В комнате начался переполох.

Многие повскакивали с места и начали громко говорить, спорить и кричать. Каждый старался перекричать другого; и я уже начинал побаиваться, как бы это не кончилось следствием по статье Уголовного Кодекса 58.

Невозможно было понять общего настроения присутствующих. Я не мог даже разобрать, был ли кто за Михайлова или за Абрамова. Было ясно только, что в эту маленькую толпу мещан вошло что-то страшное, им непосильное, могущественное, от чего они инстинктивно отмахивались, как Фауст от вызванного им самим Духа Земли.

Надо было что-нибудь предпринимать. Я стал ловить более тихие моменты в словесной свалке и, наконец, заговорил:

— Товарищи! Вы подводите меня. Вы знаете, чем это может кончиться?

Я врал. Мне вовсе не было страшно. Однако другого аргумента я не подыскал.

— Товарищи, — крикнул я еще сильнее. — Это невозможно. Лучше тогда расходитесь. Слышите? Идите кричать на улицу!

Я полушутя, полусерьезно даже толкнул в спину одного запальчивого спорщика.

Понемногу страсти начали успокаиваться. И громче других говорил опять все тот же Михайлов, который ровно ничем не смутился или делал вид, что не смутился:

— Я вам отвечаю. Слышите? Я вам отвечаю… Тише, внимание! Я вам отвечаю: да, советская власть мне навязана… Да тише же! Но я вам еще что скажу: я имею право так говорить, а никто другой не имеет права так говорить. Да! Другие возражают политически, а я…

— А вы метафизически? — без всякого добродушия вставил Абрамов.

— А я человечески. Не метафизически, а человечески!

— Не знаю, что хуже, — метафизическая или человеческая контрреволюция!

Последнее замечание, однако, внесло почему-то вдруг полное успокоение. И я заметил, что публика настроена против Абрамова, или, по крайней мере, против его резких формулировок.

Воспользовавшись наступившей тишиной, я выдвинул наиболее спокойного оратора из желавших говорить, это — все того же Коршунова, и сказал:

— Ну, слово принадлежит товарищу Коршунову. Андрей Степанович, начинайте!

Коршунов заговорил так.

— Чудное дело! Я вас всегда считал своим противником, добрейший Сергей Петрович… Но сегодня… сегодня вы меня поразили. Сначала я даже не знал, что и возразить. И только сейчас, всего несколько мгновений назад, я понял, что вы остаетесь моим обычным противником, хотя не знаю, сумею ли я сейчас это достаточно ясно формулировать. Вы утверждаете, что техника, да и вся техническая культура нам навязана. Я тоже утверждаю, что технический прогресс движется сам собою, не спрашивая согласия у отдельных людей. Вы красноречиво говорите, что человеку не дано даже судить об истинных причинах и целях технического прогресса. Я тут тоже с вами согласен. Кое-что ценным представляется мне и в ваших общих рассуждениях о жизни, хотя это уже какая-то философия, а я себя философом не считаю. Но вот, добрейший Сергей Петрович, что вы заслонили от меня своим красноречием и что я все-таки сейчас твердо держу в уме, спохватившись после первого впечатления от вашей речи. Меня обвиняли в фатализме. Но что же получается у вас? У вас ведь получается прямо мистическое учение о судьбе, после которого остается только один разумный выход, это — самоубийство. Не слишком ли вы перегибаете здесь свою философскую палку в сторону пессимизма, иррационализма и даже просто мистики? Не лучше ли будет ограничиваться здесь подходом только естественно-научным? Это ведь и проще и надежнее и как-то чище, безболезненней. Скажите, ведь вы проповедуете судьбу?

— Я совершенно ничего не проповедую, — спокойно и уверенно сказал Михайлов, — тем более не проповедую какую-то судьбу.

— Но ведь это все же фатализм?

— Так получается.

— Ага, значит, и сами вы согласны!

— Я согласен с тем, что так получается, но я в этом совершенно неповинен.

— Но кто же тогда повинен? Вы что-нибудь утверждаете или ничего не утверждаете?

— Я утверждаю.

— Что вы утверждаете?

— Я утверждаю два-три простейших факта. Первый факт, это — полная неповинность в своем появлении на свет. Вы отрицаете этот факт?

— Этого отрицать нельзя.

— Хорошо. Второе: ни вы, ни я совершенно неповинны в той социально-исторической системе, которая сложилась к моменту нашего рождения, — по той очевиднейшей причине, что нас попросту не было тогда, когда она складывалась. Факт?

— Факт.

— Ну, и что же? Разве это не «судьба»?

— Ага, значит, вы утверждаете, что это судьба?

Перейти на страницу:

Похожие книги