В частном письме из Парижа его уже обвиняют, что он слишком «легитимен» и не подражает Бьюкенену, которому уже приписывают нелепую легенду, будто он – автор русской революции. Главная причина скептицизма Палеолога – это неизбежное ослабление военной мощи России после переворота. Он с огорчением отмечает братание петербургских солдат с восстанием, «измену присяге» великого князя Кирилла Владимировича, приведшего свой отряд к Таврическому дворцу, и процессию Царскосельского гарнизона, покинувшего охрану царя, по тому же адресу. Он доволен, что, наконец, создалось новое правительство, но разочарован его составом. Хорошие люди, эти Львовы, Гучковы, Милюковы: «серьезные, честные, разумные, незаинтересованные».
Но… «ни у кого из них нет политического кругозора, духа быстрой решительности, бесстрашия, дерзания, которых требует грозное положение». Палеолог сравнивает их с Моле, Одилоном Барро июльской революции 1830 года, тогда как «нужен, по меньшей мере, Дантон!» «Однако мне называют одного из них, навязанного Советом, как человека действия: Керенского». «Именно в Совете надо искать людей с инициативой, с энергией, со смелостью… заговорщиков, ссыльных, каторжников: Чхеидзе, Церетели, Зиновьева, Аксельрода. Вот истинные протагонисты начинающейся драмы». Все это записано под 4 (17) марта, два дня спустя после появления Временного правительства. Отказ Михаила Палеолог также объясняет влиянием Совета: «отныне Совет командует». И в моем соглашении с Советом Палеолог усматривает одно «позорное пятно революции»: мятежные войска не пойдут на фронт.
При первом нашем свидании Палеолог меня спросил: «Прежде чем говорить на официальном языке, скажите мне откровенно, как вы думаете о положении?» Я ответил: «В двадцать четыре часа я перешел от самого глубокого отчаяния почти к полной уверенности». Он тогда перешел сразу к требованию, чтобы правительство немедленно провозгласило торжественно о своем решении продолжать войну а outrance (до крайнего предела) и заявило о своей верности союзникам. «Нужно тотчас же ориентировать новые силы», особенно ввиду германофильских тенденций Штюрмеров и Протопоповых.
Я отвечал: «Вы получите в этом отношении все гарантии». Через день было опубликовано воззвание правительства, датированное 6 марта; в нем заявлялось, что первой своей задачей правительство ставит «доведение войны до победного конца», и давалось обещание «свято хранить связывающие нас с другими державами союзы и неуклонно исполнять заключенные с союзниками соглашения». Я думал, что это удовлетворит Палеолога, но ошибся. 7 (20) марта Палеолог прибежал ко мне и набросился на меня с «негодованием» и с жестокими укорами. «Германия вовсе не названа! Ни малейшего намека на прусский милитаризм! Ни малейшей ссылки на наши цели войны!.. Дантон в 1792 г. и Гамбетта в 1870 г. говорили другим языком!»
Я не мог ответить Палеологу, что приведенные фразы были максимумом, какого я добился от правительства, которое не хотело вовсе упоминать о войне в своем манифесте. Я ответил только, что он предназначается для внутреннего употребления и что вообще политическое красноречие теперь употребляет иную фразеологию, нежели в 1792 и 1870 гг. «Дайте мне срок, – говорил я ему, – я найду другой повод вас успокоить».
Донесения Палеолога в Париж в эти дни показывают, что его заботило в первую голову. 5 (18) марта он телеграфировал Бриану, что «решения последней конференции (см. выше заявление ген. Алексеева) были уже мертвой буквой», что «беспорядок в военном производстве и в транспорте возобновился» и что он не верит в «способность правительства быстро осуществить необходимые реформы». «На что мы можем рассчитывать при наибольшем оптимизме», спрашивает он, и отвечает: «С меня свалилось бы тяжелое бремя, если бы я был уверен, что армии на фронте не будут заражены демагогическими эксцессами и что дисциплина будет скоро восстановлена во внутренних гарнизонах.
Я еще не отказываюсь от этой надежды. Я хочу также верить, что с.-д. не превратят своего желания кончить войну в непоправимые действия. Я, наконец, допускаю, что в некоторых местностях страны может возродиться чувство патриотизма. Тем не менее останется ослабление национального усилия, которое уже было достаточно анемично. И кризис восстановления рискует оказаться продолжительным». Я также разделял подобные надежды и был «оптимистом» в этих пределах. Должен прибавить, что я усматривал и пределы этого оптимизма там же, где указывал их Палеолог в своей следующей телеграмме к Рибо, посланной 10 (23) марта. Он находил там невозможным предсказать, как развернутся силы революции, которым «суждено играть решающую роль в окончательном результате». Предсказания людей, «суждения которых заслуживают доверия», прямо противоположны. «Для одних несомненно провозглашение республики; другие считают неизбежным восстановление конституционной монархии». «Временно», пока над всем у него доминирует мысль о войне, Палеолог представлял себе дальнейший «ход вещей» в следующем виде.