Другое дело ее отец. Тот и в период застоя, и при любом антисемитизме был ну очень большим советским начальником из «полезных евреев». А эту публику народ видит совсем иначе. Так что он, никуда не переходя со своей высокой должности, открыто превратился из Боруха Израилевича Бергера в Бориса Игнатьича Горского, которого заглаза тут же переименовали в Горно-Борухского Агрессора. «В Испании, — пояснял он за ужином этнически очищенным домочадцам, — когда еврей переходил в христианство, он должен был принять новое имя. Но его выбор был не вполне свободен. Имя должно было совпадать с названием какого-нибудь дерева или другого растения. Таким образом, его происхождение оставалось известным широкой общественности. У нас то же произошло даже и без злого умысла — прямым переводом немецких или ивритских имен на русский язык, создавая заведомо искусственные фамилии или нагромождение банальностей. Скажем, наши бесчисленные Коганы, они же Коэны в Израиле, поголовно стали то Козловыми, то Ковалевыми. Нормально наследственные несчастные Ковалевы и прочие Козловы тотчас попали под вечное тяжелое подозрение, так как антисемиты-то никуда не выехали, ни имен, ни убеждений своих не изменили, но действительно пришли в замешательство.»
«Я тебе так завидую, — Юлия привычным жестом поправила мужу кашне. Ее низкий мурлыкающий голос доносился словно издалека, а привычный поцелуй — одним дыханием у губ — был обычным ритуалом, соблюдаемым ими даже наедине, как сейчас, здесь, на пустом перроне электрички. — Зима только начинается, а ты прямо в лето…» «Мне так жаль, лапка… — Евгений тоже говорил тихо и мягко, произносил только то, что ожидала услышать супруга, что никак не могло вызвать ее гнева или вызвать случайную ссору. У них уже пятнадцать лет не было ссор. — В следующий раз обязательно поедем вместе! Пока же нам надо просто набраться терпения на эти три недели. Воду пусть носит Олежек, пока Фомич не починит насос. Не позволяй себе переутомляться. И не выбегай раздетой — самое опасное время года эти декабрьские оттепели.»
Вдоль осклизлого перрона выстроились мокрые желтые сосны. Над их плоскими кронами стелилось и двигалось поперек путей низкое серое небо, с которого то редко, то густо сыпал и сыпал снег, стекающий по асфальту на полотно белой пеной. Медные толстые провода звенели на тихом сыром ветру. На фоне густой зелени елей лицо Юлии словно светилось в обрамлении парика, меховой шапки, собольего воротника шубки. Услышав грохот приближающегося поезда, жена улыбнулась мужу отрепетированной до мелочей улыбкой — сразу всеми зубами, с розовым кончиком языка между ними и коротким звуком, словно она вдруг задохнулась от счастья. В этот короткий момент ее светлые глаза освещались улыбкой, чтобы тотчас привычно сузиться до черных, двухстволкой, зрачков. Он привык жить под этим взглядом злой хитрой собаки перед броском… В свою очередь, Юлия всматривалась в неподвижное лицо мужа на фоне проплывающих мимо зеленых вагонов с привычным напряжением. Эти могучие скулы над мощной шеей, согнутые вперед широкие плечи — словно перед ударом в солнечное сплетение… Все пятнадцать лет она ожидала этого сокрушающе-завершающего удара, логически неизбежного, как выстрел из ружья, вывешенного на стену в первом акте, при такой застарелой взаимной ненависти. Сейчас, однако, последовало легкое объятие, одной рукой за тонкую, гибко поддавшуюся талию под мягким дорогим мехом. Под шипение дверей Евгений видел лицо Юлии, шагающей в своих высоких белых сапожках на стройных ногах вровень с окном.
Потом за грязным, сочащимся стекающим мокрым снегом стеклом ее фигурка съежилась до размеров какой-то куклы на улетающем назад и вправо перроне, с прощальным взмахом руки в узкой черной перчатке. И сразу понеслась за окном сплошная белая пелена мокрых снегов с редкими соснами у полотна и сплошной зеленой стеной ельника вдали.