Потом еще много-много раз мы стояли с ней в темном подъезде ее дома, и я уже больше не рассказывал ей веселых историй. Мы просто стояли рядом друг с другом и молча ждали того часа, когда закрывалась находящаяся неподалеку станция метро и последний сосед проходил в темноте мимо нас. Потом я поворачивался к ней, все так же молча расстегивал ее пальто, просовывал руки в теплую глубину за ее спиной, обнимал ее, чуть притягивал к себе и прижимался губами к ее губам.
И, закрыв глаза, мы медленно поднимались над землей, устремляясь куда-то за облака и еще дальше и выше, и долго-долго летали там, забыв обо всем, что было до нас, и не думая о том, что будет после нас, носимые и поддерживаемые в небесах какими-то невидимыми и теплыми потоками.
И всякий раз ее белые варежки лежали у меня на груди, словно карауля что-то, напоминая о чем-то, словно она старалась держать меня на какой-то одной ей известной и необходимой дистанции.
Мы стояли так, прижавшись, друг к другу по десять, пятнадцать, двадцать минут, а иногда и по целому часу.
Под моими руками была ее спина — ее молодая и податливая девичья спина. Иногда мои руки сами начинали двигаться по этой спине, но тогда белые варежки начинали танцевать у меня на груди, и я, притянутый было на мгновение вниз, к земле, тяжелой силой вечных земных законов, снова взмывал вверх, и мы снова парили с ней за облаками, в небесах, на высоте, недоступной действию этих тяжелых земных законов.
И мне ничего тогда не было нужно от нее, кроме соломенного запаха ее волос, земного и горького, как июльское сено, ничего, кроме ее губ, — нежных и трепетных, как крылья далекой, непойманной бабочки.
Мы целовались с ней иногда по три, а иногда и по четыре часа подряд. Мы стояли в подъезде ее дома, держа друг друга за руки, и я, глядя в ее серые, вспыхивающие блестками радостных слез глаза, совершенно отчетливо чувствовал, как где-то в глубине моего существа возникает то восторженное и радостное удивление, которое появляется всякий раз, когда видишь, как при ярком свете солнца падают с неба на землю теплые стрелы неожиданного летнего дождя.
И мне ничего тогда не было нужно от нее, кроме этих серых, влажных и доверчивых глаз, в которых я угадывал обещание чего-то единственно важного и необходимого мне в жизни.
Может быть, все это происходило потому, что мне было тогда всего двадцать лет.
Все кончилось просто и неожиданно. Весной она уехала на практику, все лето я не видел ее, а когда мы встретились осенью, она сказала мне, что выходит замуж.
Вскоре я познакомился и с ним. Он был на двенадцать лет старше меня, носил вызывающую бородку клинышком, был резок и смел в суждениях и имел ученую степень кандидата наук.
Над ней он все время подсмеивался, это ее злило, но тем не менее все видели, что она влюблена в него по уши. Когда он появлялся, она сразу переставала быть сама собой, начинала выкидывать разные никому не понятные штучки, громко смеялась и вообще разгоняла сразу всех своих поклонников. Может быть, она старалась казаться лучше или оригинальнее, чем была на самом деле, но у нее получалось все наоборот, и от этого она психовала и злилась еще больше.
Ко мне он против всех ожиданий отнесся необычно серьезно и дружественно. После двух-трех разговоров с ним я услышал от своих знакомых, что он назвал меня вполне современным парнем.
Несмотря на разницу в возрасте, он каждый раз при встрече заводил со мной умные разговоры о кризисе квантовой механики, о синтезе белка, о последних достижениях математической логики и т. д. Когда нам случалось быть где-нибудь втроем, он всегда держал мою сторону и всячески подчеркивал, что мы (я и он), мужчины, — это одно, а вы (она), женщины, — это нечто совсем другое, менее ценное и значительное.
Меня это раздражало, и я видел, что это раздражает и ее, но он всегда умел находить такие слова, что мы сами потом смеялись над своим раздражением и соглашались со всеми его мнениями и оценками. Любое явление, любой самый незначительный пустяк он быстро и уверенно раскладывал на составные части, выделял главные, исключающие друг друга стороны, и с шуточками-прибауточками доказывал, что предпочитать что-либо одно нелепо, так как такое предпочтение означает непонимание существа и процессов жизни, особенно позорное при современном уровне аналитической мысли.
Он был для нас обоих чем-то вроде лицейского дядьки, первым «экскурсоводом» по еще недоступному нашему пониманию сложному лабиринту жизни.
И, говоря откровенно, я завидовал ему. Я не выделял из его характера какой-либо одной черты, которую бы мне хотелось иметь. Он мне нравился весь, нравился до тех пор, пока я не начинал думать о ней. Когда в мои мысли о нем приходила она, я начинал ненавидеть его.
В отношениях со мной он только один раз допустил ошибку, которая сразу же все определила.