— Вы освобождены от темного карцера, Торстен, и переходите в группу два. Берите вещи и следуйте за нами.
Торстен больше испуган, чем обрадован. А Крейбель? Он останется один. Теперь ему не с кем будет перестукиваться.
— Но что с вами, Торстен? — удивляется Ленцер. — Вы как будто совсем не рады?
— Я думаю, господин дежурный, о заключенных, которые еще остаются здесь.
— Да ну, — говорит Ленцер, — прежде всего надо думать о себе.
Бросив немой взгляд на стену, за которой сидит Крейбель, Торстен выходит из камеры, где он провел шесть недель в полной темноте.
Его оставляют в том же отделении «А-1» и помещают в одиночку № 14. Когда все уходят, он глубоко вздыхает и жадно смотрит в окно, в ясное октябрьское небо…
Камера чистая, вновь побеленная. Здесь настоящая кровать с матрасом, стол и табуретка. На стене висит еще маленький шкафчик. «В такой камере можно выдержать, — думает Торстен. — Никакого сравнения с норой в погребе». Осторожно выглядывает он из окна. Перед ним тюремный двор. По ту сторону стены — деревья и крыши домов. За ними красное кирпичное здание газометра, и рядом большое, высокое новое строение с множеством больших окон.
Ах, это небо… эти деревья… свет… дневной свет!.. Мечтательно смотрит Торстен через оконную решетку. Вдруг в замке скрежещет ключ; Ленцер быстро отворяет дверь.
— Что вы, с ума сошли, Торстен? Ведь часовой сейчас же выстрелит, если увидит вас у окна.
Вскоре, незадолго до сигнала ко сну, дверь Торстена еще раз отворяется.
— Заключенный Торстен!
— Добрый вечер! Ну как, здесь лучше, чем в погребе?
— Конечно, господин фельдшер.
— Зайдите еще разок ко мне по поводу вашего желудка. Понятно?
— Так точно, господин фельдшер.
— Лучше всего в дежурство Ленцера.
Фельдшер проходит по камере, осматривает стены, открывает шкаф и, не говоря ни слова, уходит.
В коридоре фельдшер говорит:
— Это Торстен, депутат рейхстага, которого чуть не забили до смерти, но так и не добились ни слова.
— Я знаю, — отвечает Ленцер.
— Кауфман, и Эллерхузен, и весь штаб присутствовали, но даже толстый Келлер ничего не мог выколотить.
— Тот, которому коммунисты подстрелили ногу?
Фельдшер кивает.
Торстен находит небольшой, завернутый в пергаментную бумагу сверток. Сначала он хочет отодвинуть створку и сказать караульному, что фельдшер что-то забыл. Но потом меняет решение. Сверток лежит на подголовнике откидной постели, нечаянно никто туда не положит. И он его разворачивает. Два бутерброда с ветчиной.
Целыми часами любуется Торстен красочным октябрьским небом, особенно в ясные сумерки при закате. Тогда, покрытое живописными облаками, оно принимает чудесные тона. Все погружено в глубокую тишину, и только птичье щебетанье, доносящееся со стороны сада, оживляет вечера.
Если встать на табуретку сбоку от окна, то можно незаметно для часового любоваться деревьями. Груши и яблоки уже сорваны, листья пожелтели. Особенно мил ему большой лесной бук, который широко раскинулся над фруктовыми деревьями. Утром, когда Торстен просыпается, буку принадлежит его первый взгляд; вечером, когда все покрывается мраком, — последний.
Дни опять кажутся долгими и пустыми. Соседи не понимают его стука. Никто к тому же не знает Торстена, а потому ему не доверяют.
Первое время он бродит по камере взад и вперед и радуется свету, облакам, птичьему щебетанью, своему буку.
Но вскоре безделье начинает угнетать его.
Каждое утро он наблюдает, как заключенных из общих камер выводят во двор и разделяют на рабочие отряды.
Одни уходят с ломами и лопатами на разборку зданий, другие, метут двор, расчищают дорожки. Одиночники же обречены на безделье. И бесконечно медленно тянется для них время.
В последний день октября в камеру Торстена входит Ленцер.
— С завтрашнего дня у вас будут новые дежурные. Меня и Цирбеса сменяют.
— Жаль, — говорит Торстен. — Будут ли это, по крайней мере, хорошие дежурные?
— Я не знаю. — И лицо Ленцера хмурится. — Улучшения, конечно, не ждите. Отделение переходит к Мейзелю. С ним Нусбек. Я буду время от времени вас проведывать. Покойной ночи!
— Покойной ночи, господин дежурный!
На следующий день Мейзель принимает отделение. Весь день он не показывается заключенным и вечером, когда камеры запираются, никому ничего не говорит. Все думают, что Мейзель доволен отделением, и радуются, что все сошло так тихо и гладко. Совершенно неожиданно, приблизительно через час после отбоя, поднимается дикий шум. Он начинается в первой камере. Коридор оглашают крики боли, ругательства.
Палачи переходят из камеры в камеру.
За шесть недель сидения в темноте чувства Торстена сильно обострились; ему все чудится, будто во время избиения он слышит женский голос.
Сейчас они бьют кого-то в камере напротив. Удары плетей и хватающие за душу крики прерываются возгласами: «Убийцы!», «Сволочи!», «Красные бродяги!». И вдруг Торстен слышит явственно женский смех. Сомнений нет. В этой экзекуции участвует женщина. Кто бы это мог быть?