— Торговаться не приходится, — сказал капитан. — Ты бы лучше радовался, что остался цел. А то продали бы тебя пираты… в гребцы. И пахал бы ты тяжеленным веслом. Ты знаешь, их двое умерло сейчас за свою свободу, спасая тебя и твое добро.
И капитан пошел к гребцам.
Черные паруса
Обмотали весла тряпьем, чтоб не стукнуло, не брякнуло дерево. И водой сверху полили, чтоб не скрипнуло.
Ночь темная густая, хоть палку воткни. Подгребаются казаки к турецкому берегу, и вода не плеснет: весло из воды вынимают осторожно, что ребенка из люльки. А лодки большие, развалистые. Носы острые, вверх тянутся. В каждой лодке по двадцать пять человек, и еще для двадцати места хватит.
Старый Пилип на передней лодке. Он и ведет.
Стал уж берег виден: стоит он черной стеной на черном небе. Гребанут, гребанут казаки и станут — слушают.
Хорошо тянет с берега ночной ветерок. Все слыхать. Вот и последняя собака на берегу брехать перестала. Тихо. Только слышно, как море шуршит песком под берегом, чуть дышит Черное море.
Вот веслом дно достали. Вылезли двое и пошли вброд на берег, в разведку. Большой, богатый аул тут, на берегу, у турок стоит.
А ладьи уж все тут. Стоят слушают — не забаламутили б хлопцы собак. Да не таковские!
Вот чуть заалело над берегом и обрыв над головой стал виден. С зубцами, с водомоинами.
И гомон поднялся в ауле.
А свет ярче, ярче, и багровый дым заклубился, завился над турецкой деревней: с обоих краев подпалили казаки аул. Псы забрехали, кони заржали, завыл народ, заголосил.
Рванули ладьи в берег. По два человека оставили казаки в лодке и полезли по обрыву на кручу. Вот она, кукуруза, — стеной стоит под самым аулом.
Лежат казаки в кукурузе и смотрят, как турки все свое добро на улицу тащат: и сундуки, и ковры, и посуду, — все на пожарище, как днем, видать. Высматривают, чья хата побогаче.
Мечутся турки, ревут бабы, таскают из колодца воду, коней выводят из стойл. Кони бьются, срываются, носятся меж людей, топчут добро и уносятся в степь.
Пожитков груда на земле навалена.
Как гикнет Пилип! Вскочили казаки, бросились к турецкому добру и ну хватать, что кому под силу.
Обалдели турки, кричат по-своему.
А казак хватил и — в кукурузу, в темь, и сгинул в ночи, как в воду нырнул.
Уж набили хлопцы лодки коврами, и кувшинами серебряными, и вышивками турецкими, да вот вздумал вдруг Грицко турчанку с собой подхватить — так, для смеху.
А она как даст голосу, да такого, что сразу турки в память пришли. Хватились ятаганы откапывать в пожитках из-под узлов и бросились за Грицком.
Грицко и турчанку кинул, бегом ломит через кукурузу, камнем вниз с обрыва бежит к ладьям.
А турки за ним с берега сыплются, как картошка. В воду лезут, на казаков: от пожара, от крика как очумели, вплавь бросились.
Тут уж с обрыва из мушкетов палить принялись и пожар-то свой бросили. Отбиваются казаки. Да не палить же из мушкетов в берег — еще темней стало под обрывом, как задышало зарево над деревней. Своих бы не перебить. Бьются саблями и отступают вброд к ладьям.
И вот, кто не успел в ладью вскочить, порубили тех турки. Одного только в плен взяли — Грицка.
А казаки налегли что силы на весла и — в море, подальше от турецких пуль. Гребли, пока пожар чуть виден стал: красным глазком мигает с берега. Тогда подались на север, скорей, чтоб не настигла погоня.
По два гребца сидело на каждой скамье, а скамей было по семи на каждой ладье: в четырнадцать весел ударяли казаки, а пятнадцатым веслом правил сам кормчий. Это было триста лет тому назад. Так ходили на ладьях казаки к турецким берегам.
Пришел в себя Гриц. Все тело избито. Саднит, ломит. Кругом темно. Только огненными линейками светит день в щели сарая. Прощупал кругом: солома, навоз.
«Где это я?»
И вдруг все вспомнил. Вспомнил, и дух захватило. Лучше б убили. А теперь шкуру с живого сдерут. Или на кол посадят турки. Для того и живого оставили. Так и решил. И затошнило от тоски и от страха.
«Может, я не один тут, — все веселей будет».
И спросил вслух:
— Есть кто живой?
Нет, один.
Брякнули замком, и вошли люди. Ударило светом в двери. Грицко и свету не рад. Вот она, смерть, пришла. И встать не может.
Заслабли ноги, обмяк весь. А турки теребят, ногами пинают — вставай!
Подняли.
Руки закрутили назад, вытолкали в двери. Народ стоит на улице, смотрит, лопочут что-то. Старик, бородатый, в чалме, нагнулся, камень поднял. Махнул со злости и попал в провожатых.
А Грицко и по сторонам не глядит, все вперед смотрит — где кол стоит? И страшно, и не глядеть не может: из-за каждого поворота кола ждет. А ноги как не свои, как приделанные.
Мечеть прошли, а кола все нет. Из деревни вышли и пошли дорогой к морю.
«Значит, топить будут, — решил казак. — Все муки меньше!»
У берега стояла фелюга — большая лодка, острая с двух концов. Нос и корма были лихо задраны вверх, как рога у турецкого месяца.
Грицко бросили на дно. Полуголые гребцы взялись за весла.
«Так и есть, топить везут», — решил казак.
Грицко видел со дна только синее небо да голую потную спину гребца.