Но однажды такая мысль мне в голову все же пришла, и виновата в этом была любовь. Мою любовь звали Марихен; она была дочерью канатчика Вистершюля — долговязое, тощее существо с восковым цветом лица и льняными волосами, мелкими редкими зубами и губами в ниточку; а любили мы друг друга так: сначала напивались воды из колодца за домом, так что животы вздувались шаром, а потом заворачивались по шею в одно одеяло — наружу торчали одни головы — и часами лежали молча, плотно прижавшись друг к другу, и, глядя в небо, с мучительным блаженством прислушивались к тому, что творилось у нас в животе: кишки растягивались и тяжелели, между пупком и диафрагмой взбухал тяжкий черный комок, быстро поднимавшийся кверху, давивший под сердце и грозивший вот-вот разорвать нас на куски, и, хотя каждый из нас жаждал превзойти другого нарочито беззаботным видом и вынудить его терпеть вплоть до чего-то непредсказуемого, все же дело обычно кончалось тем, что мы оба одновременно рывком выкатывались из одеяла и сломя голову бежали в разные стороны, чтобы потом встретиться у колодца — пристыженными, но вновь ненасытно жаждущими. Любовь эта была великая и тяжкая, а потому и не избегла участи пройти сквозь великое и тяжкое испытание. В один прекрасный день Марихен выскочила из-под одеяла раньше меня, чего прежде никогда не бывало, и мелкими шажками понеслась к своему месту в кустах снежноягодника, а когда с искаженным лицом приплелась назад, то заявила хриплым от злости голосом, что я ее обманул и выпил намного меньше воды, чем она. Это было чудовищно, но я лишь позже осознал всю несправедливость этого обвинения, ибо, пока я, только что упившийся своим триумфом, а теперь напуганный и в то же время оглушенный возведенной на меня напраслиной, выбирался из-под. одеяла, напряженно соображая, что мне следовало бы возмутиться, опровергнуть клевету и настоять на своей невиновности, мне тоже понадобилось стремглав кинуться к своему месту в зарослях ясеня; однако там уверенность в своей правоте и безусловной победе получила столь убедительное доказательство, что я вернулся к своей побежденной Марихен по стрекочущей теплой траве весь сияющий и радостно-беззаботный, как летнее небо над головой; а та стояла на скомканном одеяле и глядела на меня с таким робким смирением, с такой трогательной горестью в огромных, распахнутых мне навстречу глазах, что показалась мне милее, чем когда-либо раньше. Итак, я шел к ней сияющий — сияющий, радостный, беззаботный, раскованный — и от распиравшей меня гордости уже продумывал, даже в мыслях запинаясь, как именно сообщить ей победную весть; но только я приблизился к одеялу, как Марихен ошарашила меня, бросив мне в лицо самое страшное из всех ругательств, какие только есть на свете, — бессмысленное звукосочетание, похожее на кваканье лягушки и проникающее из уха прямиком в спинной мозг, вызывая лишь желание биться с обидчиком не на жизнь, а на смерть.
— Ты — какер, ты — жалкий какер и враль! — крикнула Марихен, брызгая слюной от злости; голова ее рванулась вперед; все кругом поплыло красными пятнами, перемежаясь соломенно-желтыми полосами, потом желтое, красное и полосатое перепуталось, руки мои сами собой въехали в эту путаницу, в тот же миг Марихен тоже вцепилась в меня, и мы изо всех сил стали драть друг друга за волосы. Широко разинув рты, мы жарко дышали в невидящие глаза и только слышали сдавленные, переходящие в визг стоны безудержной ненависти и сдерживаемой боли; я решил уже было чуть-чуть пригнуться, чтобы потом, резко спрямившись, одним рывком выдрать все волосы из ненавистного черепа, но вдруг почувствовал, что руки Марихен разжались. От неожиданности я тоже расслабился, но тут Марихен напала на меня во второй раз: теперь она с нестерпимой силой дернула меня за прядь волос на затылке; старый подлый прием опять ей вполне удался, и когда я в бессильной злобе из-за неудавшейся попытки выдрать ей разом все волосы попытался боднуть ее головой в грудь, то из моего нутра, откуда-то из самой глубины, вырвался страшный вопль — то кричала, наверное, моя поруганная, разорванная в клочья любовь; она кричала, как раненый зверь, причем ранен был один я, ибо Марихен не издала еще ни звука, и вот тут-то я, низвергнутый с победных вершин в пропасть позора, вдруг увидел колокольчик. Его голубые лепестки закрыли собою все небо, а из глубины чашечки глядела на меня смерть… Я выпустил волосы Марихен, с громким воплем рубанул ребром ладони по ее руке и, едва высвободившись и пробегая мимо Марихен к зоне смерти, тотчас услышал за спиной ее звенящий злорадным торжеством голос:
— Трус, трус и еще раз трус!