— Странные ваши слова, народный судья. Прямо, говорю, до чего обидные слова. Я, говорю, захворать могу от таких слов. Натурально, говорю, это не мой младенец. А только, говорю, я знаю, чьи это интриги. Это, говорю, Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, говорю, сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, говорю, значит, в рваных портках ходи. А тут, говорю, параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, говорю, провались, какие неприятности!
А судья говорит:
— Может, и ваш. Вы, говорит, припомните.
Я говорю:
— Мне припоминать нечего. Я, говорю, от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи — была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, говорю, раз ездили. Я платил. А только, говорю, не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
— Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
— Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
— Я, говорю, извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик действительно на меня похож. За носик, говорю, я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, говорю, остатний организм весь не мой. Я, говорю, жгучий брюнет, а тут, говорю, извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, говорю, больше, раз оно в союзе даже не состоит.
Судья говорит:
— Сходство, действительно, растяжимое. Хотя, говорит, носик весь в папашу.
Я говорю:
— Носик не основание. Носик, говорю, будто бы и мой, да дырочки в носике будто бы и не мои — махонькие очень дырочки. За такие, говорю, дырочки не могу больше рубля вносить. Разрешите, говорю, народный судья, идти и не задерживаться.
А судья говорит:
— Погоди маленько. Сейчас приговор вынесем.
И выносят — третью часть с меня жалованья.
Я говорю:
— Тьфу на всех. От таких, говорю, дел захворать можно.
1926
ПАССАЖИР
И зачем только дозволяют пассажирам на третьих полках в Москву ездить? Ведь это же полки багажные. И а багажных полках и пущай багажи ездят, а не публика.
А говорят — культура и просвещение! Иль, скажем, тепловоз теперь к поездам прикрепляют и ездят после. А между прочим — такая дикая серость в вагонах допущается.
Ведь это же башку отломить можно. Упасть если. Вниз упадешь, не вверх.
А может, мне в Москву и не надо было ехать. Может, это Васька Бочков, сукин сын, втравил меня в поездку.
— На, — говорит, — дармовую провизионку. Поезжай в Москву, если тебе охота.
— Братишечка, — говорю, — да на что мне в Москвуто ехать? Мне, говорю, просто неохота ехать в Москву. У меня, говорю, в Москве ни кола ни двора. Мне, говорю, братишечка, даже и остановиться негде в Москве этой.
А он говорит:
— Да ты для потехи поезжай. Даром все-таки. Раз, говорит, в жизни счастье привалило, а ты, дура-голова, отпихиваешься.
С субботы на воскресенье я и поехал.
Вхожу в вагон. Присаживаюсь сбоку. Еду. Три версты отъехал — жрать сильно захотелось, а жрать нечего.
"Эх, — думаю, — Васька Бочков, сукин сын, в какую длинную поездку втравил. Лучше бы мне, думаю, сидеть теперь на суше в пивной где-нибудь, чем взад и вперед ездить".
А народу между тем многовато поднабралось. Тут у окна, например, дяденька с бородкой. Тут же рядом и старушечку бог послал. И какая это вредная, ядовитая старушечка попалась — все локтем пихается.
— Расселся, — говорит, — дьявол. Ни охнуть ни вздохнуть.
Я говорю:
— Вы, старушечка, божий одуванчик, не пихайтесь. Я, говорю, не своей охотой еду. Меня, говорю, Васька Бочков втравил.
Не сочувствует.
А вечер между тем надвигается. Искры с тепловозу дождем сыплются. Красота кругом и природа. А только мне неохота на природу глядеть. Мне бы, думаю, лечь да прикрыться.
А лечь, гляжу, некуда. Все места насквозь заняты.
Обращаюсь к пассажирам:
— Граждане, говорю, допустите хотя в серединку сесть. Я, говорю, сбоку свалиться могу. Мне в Москву ехать.
— Тут, — отвечают, — кругом все в Москву едут. Поезд не плацкартный все-таки. Сиди, где сидел.
Сижу. Еду. Еще три версты отъехал — нога зачумела. Встал. И гляжу третья полка виднеется. А на ней корзина едет.
— Граждане, — говорю, — да что ж это? Человек, говорю, скрючившись должен сидеть, и ноги у него чумеют, а тут вещи… Человек, говорю, все-таки важней, чем вещи… Уберите, говорю, корзину, чья она.
Старушечка кряхтя подымается. За корзиной лезет.
— Нет, — говорит, — от вас, дьяволов, покою ни днем ни ночью. На, говорит, идол, полезай на такую верхотуру. Даст, говорит, бог, башку-то и отломишь на ночь глядя.
Я и полез.
Полез, три версты отъехал и задремал сладко.
Вдруг как пихнет меня в сторону, как кувыркнет вниз. Гляжу — падаю. Спросонья-то, думаю, каково падать.
И как шваркнет меня в бок, об башку, об желудок, об руку… Упал.
И, спасибо, ногой при падении за вторую полку зацепился — удар все-таки мягкий вышел.
Сижу на полу и башку щупаю — тут ли. Тут.