Соседи утверждали, что она меня любила. Говорили, что на самом деле она была ко мне привязана. Но я никогда не чувствовал с ее стороны тепла. Она ни разу меня не поцеловала, никогда не обняла. Не помню, чтобы когда-нибудь подошел и прижался к ней. Я не знал, что матери это делают, пока однажды не зашел к приятелю домой. Нам было по двенадцать лет. Мы пришли из школы, и я слышал, как его встретила мать. “Джекки, Джекки, - сказала она. - О, дорогой, как ты, как твои дела? ” Она обняла и поцеловала его. Я ни разу в жизни не слышал такого обращения, даже такого тона. Это было для меня открытием. Конечно, в этом тупом немецком квартале жили большие любители муштры, действительно черствые люди. Мои одноклассники говорили мне, когда я заходил к ним домой: - Защити меня. Помоги. Если отец начнет меня бить, схвати что-нибудь и беги.
У нас с матерью не было близости и когда я вырос. Вернувшись из Европы после десятилетнего отсутствия, я увиделся с ней мельком. И мы не общались, пока она не заболела. Тогда я заехал к ней. Однако возникла все та же проблема - между нами не было ничего общего. Самое ужасное, что в это время она действительно умирала. (Понимаете, до этого я как-то раз приезжал к ней, когда предполагали, что она при смерти.) Через три месяца она скончалась. Это было для меня жуткое время. Каждый день я приходил ее проведать. Но даже умирая, она оставалась тем же непреклонным деспотом, диктующим, что я должен делать, и отказывающимся делать то, о чем просил ее я. Я говорил ей: “Пойми, ты лежишь. Тебе нельзя вставать”. Я не говорил ей, что она умирает, но это подразумевалось. “Впервые в жизни я буду говорить тебе, что делать. Сейчас я отдаю распоряжения”. Она приподнялась, подняла руку и погрозила мне пальцем: “Не выйдет, - выкрикнула она”. Это на смертном-то одре, и мне пришлось силой опро-
кинуть ее на подушки. Через минуту я выбежал в коридор, плача как ребенок.
Иногда, лежа в постели, я говорю себе: “Ты примирился с миром. У тебя нет врагов. Нет людей тебе ненавистных. Неужели ты не можешь приукрасить образ матери? Может быть, ты завтра умрешь и встретишься с ней на том свете.
Когда мы ее хоронили, произошла странная вещь. Был морозный, холодный день, шел сильный снег. Гроб никак не могли опустить в могилу. Как будто она все еще нам противостояла. Даже в похоронном зале, где стоял гроб в течение шести дней до погребения, каждый раз, когда я склонялся над ней, один глаз приоткрывался и вперялся в меня.
1971
БЕССМЕРТИЕ ПЛОТИ И ВЕЛИЧИЕ ДУХА
(вместо послесловия)
Париж не изменился. Плас де Вож
по-прежнему, скажу тебе, квадратна.
Река не потекла еще обратно.
Бульвар Распай по-прежнему пригож.
Из нового - концерты за бесплатно
И башня, чтоб почувствовать - ты вошь.
Когда речь заходит о Генри Миллере, трудно устоять от двух искушений: начать пересказывать его жизненную “одиссею” и идентифицировать автора с его лирическим героем. В первом, как согласится читатель, здесь никакой необходимости нет (писатель сам рассказал “о времени и о себе” в заключающей этот сборник автобиографической книге “Моя жизнь и моя эпоха”, не говоря уже о многих других произведениях, в которых особенно значителен элемент автобиографии); относительно второго…
Относительно второго - чрезмерной идентификации Генри Миллера-художника и Генри Миллера - персонажа вошедших в этот том сочинений в разных жанрах - от романов и повестей до новелл и эссе: внимательному читателю наверняка припомнится лукавое предостережение, делаемое самим прозаиком. Не раз и не два на страницах своих книг он заговорит о бесчисленных “я”, составляющих его духовный мир. А духовный мир этот и, в еще большей мере, новаторство его художественного воплощения, по большому счету, в рекомендациях не нуждается.
И все-таки многое в образной системе Миллера-художника властно взывает к прояснению, сопоставлению, подчас - к безоговорочному отрицанию. Это и неудивительно: перед нами - один из самых демонстративно антибуржуазных художников Запада XX столетия.
744