Записная книжка - самый подходящая литературная форма для вечного студента, человека без своего предмета или, вернее, предмет которого - “все”. В ней допустимы заметки любой длины, любого жанра, любого уровня поспешности и неотделанности, но идеальная запись тут - афоризм. Большинство заметок Канетти затрагивают традиционные темы афористики: лицемерие общества, тщету человеческих устремлений, притворство любви, иронию смерти, счастье и незаменимость одиночества и, конечно, путаницу мысли как таковой. Большинство великих афористов были пессимистами, чеканщиками острот над человеческой глупостью. (“Великие авторы афоризмов пишут так, будто хорошо знакомы друг с другом”, заметил как-то Канетти.) Афористическая мысль - мысль неофициальная, антиобщественная, вызывающая, до гордыни самолюбивая. “Друзей ищешь в основном, чтобы расковаться, иначе говоря - быть самим собой”, - пишет Канетти, это и есть подлинный тон афориста. Записная книжка поддерживает то идеально-раскованное, самодостаточное “я”, которое человек вырабатывает для взаимоотношений с миром. Не заботясь о связи идей и наблюдений, экономя слова, обходясь без иллюстративных подпорок, записная книжка делает мысль ярче.
Во многом афориста по складу, Канетти не назовешь интеллектуальным щеголем. (В этом он - полная противоположность, например, Готфриду Бенну.) В самом деле, его манеру чувствовать отличает и ограничивает одно: отсутствие самомалейших признаков эстетства. Ни малейшей любви к искусству как таковому Канетти не испытывает. У него свой перечень Великих Писателей, но ни живописи, ни театра, ни кино, ни балета и ни одной из других привычных составляющих гуманитарной культуры в его произведениях не встретишь. Кажется, будто Канетти стоит выше любых вколоченных в нынешние головы представлений о “культуре” и “искусстве”. Вообще ничто из того, что мысль создает для собственного употребления, ему не близко. Отсюда - более чем скромное место, которое занимает в его творчестве ирония. Ни один из писателей, хоть сколько-нибудь восприимчивых к эстетизму, не написал бы с такой суровостью: “Что меня часто раздражает в Монтене, это кокетничанье цитатами”. Складу Канетти совершенно чужд сюрреализм (возьму лишь один этот, наиболее впечатляющий вариант нынешнего эстетства). Ровно так же его, насколько могу судить, никогда не прельщала политическая левизна.
Предмет нападок этого убежденного последователя европейского Просвещения - единственная не тронутая просветителями разновидность веры, “она же и самая несообразная, религия власти”. Этим Канетти напоминает Карла Крауса, для которого этическим призванием интеллектуала был бесконечный протест. Но мало кто из писателей меньше похож на журналиста, чем Канетти. Он протестует против власти, власти как таковой; против смерти (он - один из величайших смертененавистников в литературе), - это мишень крупная, враги, которых так просто не сломишь. Канетти называет творчество Кафки “опровержением власти”, такова и его задача в “Массе и власти”. Но задача всего его творчества - опровержение смерти. Кажется, что опровержение для Канетти - в бесконечной настойчивости. Смерть, настаивает он, в полном смысле слова неприемлема; неприручима, поскольку она - вне жизни; несправедлива, потому что ставит желанию пределы и втаптывает его в прах. Он отказывается понимать смерть по Гегелю - как часть жизни, как
В “Языке-освободителе” пером Канетти ведет страстное желание воздать по справедливости всем, кем он восхищался, - на свой лад продлить им жизнь. Характерно, что Канетти понимает это в смысле совершенно буквальном. Отказываясь, как обычно, мириться с умиранием, он вспоминает одного из своих пансионских учителей и подытоживает: “Будь он сегодня, в свои девяносто, а то и сто, жив, я хотел бы одного: пусть он знает, как я перед ним преклоняюсь”.
Весь этот первый том его автобиографии проникнут историей глубочайшего восхищения - восхищения матерью. Перед нами портрет одного из великих родителей-наставников, самозабвенного фанатика высокой европейской культуры в эпоху, когда подобных родителей еще не перекрестили в самовлюбленных “тиранов”, а их детей - в “пятерочников”, если использовать филистерский ярлык современности, клеймящей презрением все, что отмечено ранней зрелостью и интеллектуальной страстью.