Тед сдался и крепко его обнял. Бобби ощущал еле заметный запах его лосьона для бритья и более крепкий аромат сигарет «Честерфилд». Эти запахи еще долго будут жить в его памяти, как и прикосновение широких ладоней Теда, поглаживающих ему спину, подпирающих его затылок.
— Бобби, я тоже тебя люблю, — сказал он.
— Бога ради! — почти взвизгнула Лиз. Бобби повернулся к ней и увидел, как Дон Бидермен заталкивает ее в угол. Где-то включенный на всю мощь проигрыватель изрыгал «Прыжок в час дня» в исполнении оркестра Бенни Гудмена. Мистер Бидермен заносил ладонь, словно для удара. Мистер Бидермен спрашивал ее, не хочет ли она еще, и раз ей нравится, так она получит еще, раз ей так нравится. Бобби почти на вкус ощущал, с каким ужасом она поняла.
— Так ты же не знала. Правда? — сказал он. — То есть не все, не все о том, чего они хотели. Они думали, ты понимаешь, а ты не понимала.
— Немедленно отправляйся к себе в комнату, не то я звоню в полицию и прошу, чтобы они прислали патрульную машину, — сказала его мать. — Я не шучу, Бобби-бой.
— Я знаю, что не шутишь, — сказал Бобби. Он ушел к себе в комнату и закрыл за собой дверь. Сначала он думал, что с ним все в порядке, а потом подумал, что его вытошнит или он потеряет сознание. Или и то, и другое вместе. Он пошел к кровати на подгибающихся дрожащих ногах. Он собирался просто посидеть на ней, но тут же лег наискосок, будто все мышцы вывалились из его живота и спины. Он попытался приподнять ноги, но они не шевельнулись, будто мышцы вывалились из них тоже. Ему вдруг почудилось, как Салл-Джон влезает по лестнице на вышку бассейна, разбегается и ныряет. Если бы он сейчас был с Эс-Джеем! Да где угодно, лишь бы не здесь.
Когда Бобби проснулся, в его комнате стоял сумрак, а когда он поглядел на пол, то еле различил тень дерева за окном. Он проспал — или пролежал без сознания три часа, а может, и четыре. Он был весь мокрый от пота, а ноги затекли: он так и не вскинул их на кровать.
Теперь он попытался это сделать и чуть не закричал, такая по ним прошла судорога. Он соскользнул на пол, и его будто иголками закололо по самый пах. Он сидел, подтянув колени к ушам. Спина ныла, ноги сводили судороги, в голове клубился туман. Случилось что-то ужасное — но сначала он не мог вспомнить, что именно. Он сидел, привалившись к кровати, смотрел на Клейтона Мура в маске Одинокого Рейнджера и понемножку вспоминал. Вывихнутое плечо Кэрол, его мать, избитая, почти сумасшедшая, в бешенстве трясет у него перед глазами кольцо с зеленым брелоком. А Тед…
Тед, конечно, уже ушел, и, наверное, это к лучшему, но как больно думать об этом!
Он поднялся на ноги и два раза обошел комнату. Во второй раз остановился у окна и посмотрел наружу, обеими руками растирая шею, которая совсем затекла и была мокрой от пота. Чуть дальше по улице близняшки Сигсби, Дайна и Дайена, прыгали через скакалки, но других ребят видно не было: разошлись по домам ужинать, а то и спать. Мимо проскочила машина с включенными подфарниками. Было даже позднее, чем он сначала подумал: тени ночи спускались с неба на город.
Он еще раз обошел комнату, разминая ноги, ощущая себя заключенным в камере. На двери не было замка — как и на двери спальни его мамы, но все равно он чувствовал себя в тюрьме. Он боялся выйти. Она не позвала его ужинать, и хотя ему хотелось есть — немножко, но хотелось, — он боялся выйти из комнаты. Боялся, какой найдет ее… а то и вовсе не найдет. Что, если она решила, что с нее хватит Бобби-боя, сына своего отца? Но даже будь она здесь — и совсем нормальная… а вообще-то бывает кто-нибудь или что-нибудь нормальным? У людей за лицами иногда сплошная жуть. Это он теперь знал твердо.
Он подошел к закрытой двери и остановился. На полу лежал листок бумаги. Он нагнулся и подобрал его. Было все еще достаточно светло, и он прочел без всякого труда:
Открытки, вот, что он обещал. Посылать мне открытки.
Бобби стало легче. Он сложил записку, которую Тед подсунул ему под дверь, перед тем как уйти, и вышел в гостиную.
Она была пуста, но приведена в порядок. Комната выглядела бы совсем даже хорошо, если не знать, что прежде на стене над теликом висели часы. Теперь остались только крючки — там, где они висели: торчат и ничего не держат.