Из области этического это расширяется до всеобщей духовной нормы: «Как мы, люди, во всем практическом обречены на нечто среднее, так и в познании середина, считая оттуда, где мы стоим, позволяет нам, правда, двигаться в ту и другую сторону взглядом и действием, но начала и конца мы никогда не достигаем ни мыслями, ни поступками, почему и рассудительно вовремя от этого отречься». Чисто лично (но с явным намеком на типическое) говорит он как-то по поводу своего отношения к двум друзьям, о том «всеобщем, что мне было соразмерно», и характеризует это как нечто среднее, так как исходя из этой середины один всецело устремлялся в единичное, другой — во всеобщее, «куда я не мог за ним следовать». Здесь словно оживает, но в значительно углубленной форме, аристотелевская мысль о том, что добродетель всегда есть среднее между излишком и недостатком. Ибо, в то время как Аристотель решительно отклоняет всякое объективное и сверхиндивидуальное определение этой «середины», перед взором Гете очевидно стоит некий идеальный, духовно-нравственный космос, середина которого указана человеку (вокруг других существ может строится и другой космос), может быть, из чувства, что мы все же шире всего овладеваем тотальностью бытия, если придерживаемся его середины. Пускай, бросаясь в одну крайность, мы достигаем все большей и большей широты, но ценой такой потери в противоположном направлении, что в конечном итоге ущерб перевешивает выгоду. В этом обнаруживается глубочайший смысл той «выравненности», которая была, если не действительностью, то нормой жизни Гете и которая показалась поверхностному взгляду холодностью, страховкою от опасности крайностей, «золотою серединой» филистерства, гармонизацией во что бы то ни стало, порожденной эстетизирующим и благоразумным классицизмом. В действительности же прославленное и искомое им «равновесие», «среднее», указует на тот пункт его суверенности, откуда он шире всего мог овладевать областями жизни, откуда он совершеннее всего мог использовать свои силы: ведь резиденция властителя обычно расположена не на границах страны, но, на аналогичных основаниях, как можно ближе к ее центру. Полярность объективного и субъективного бытия, являющаяся, однако, этим самым идеально объединяющим формальным принципом, еще раз как бы практически кристаллизуется до объемлющих принципов (Maximen) в обоих значениях «равновесия»: с одной стороны, в мере витальности, которая присуща каждому существу согласно его основной форме, его типу и которая сохраняется сквозь все перемещения форм его органов, с другой — в предуказанности человеку «среднего» как той центральной позиции, от которой расстилается некий максимум овладеваемой и покоряемой сферы по направлению обоих друг другу противоположных полюсов жизни.
Если эти формы и нормы жизни далеко оставляют за собой схематический и дешевый смысл «гармонического существования», то и они находят себе символ и глубокое обоснование в образе личного бытия Гете. Его существование характеризуется счастливейшим равновесием трех основных направлений наших сил, многообразные пропорции которых и составляют основную форму каждой жизни: принимающей, перерабатывающей и выражающей себя вовне. Таковы три вида отношения человека к миру: центростремительные течения, передавая внешнее внутреннему, вводят в него мир как материал и как возбудитель; центральные движения оформляют полученное таким образом в духовную жизнь и делают внешнее эмпирическим достоянием нашего «я»; центробежные деятельности вновь разряжают в мир силы и содержания «я». Эта трехчастная жизненная схема имеет, по всей вероятности, непосредственную физиологическую основу, и ее гармоническому осуществлению в душевной действительности соответствует известное распределение нервной энергии по этим трем направлениям. Если обратить внимание, насколько преобладание одной из них раздражительно действует на все остальные и на всю совокупность жизни, то как раз их чудесную выравненность в натуре Гете можно было бы рассматривать как физико-психическое выражение для ее красоты и силы. Он внутренне никогда, так сказать, не жил капиталом, но его духовная деятельность непрерывно питалась рецептивной обращенностью к действительности и всем тем, что она давала. Его внутренние движения никогда друг друга не уничтожали, но его невероятная способность выражаться вовне в действии и в речи предоставляла движениям этим возможность того разряжения, в котором они могли изживать себя: в этом смысле он и отмечал с такой благодарностью, что Богом ему было дано высказывать свои страдания. И наконец, в самой обобщенной форме и с указанием на идею человечества вообще, о которой здесь и идет речь: «Человек ничего не испытывает и ничем не наслаждается без того, чтобы тотчас же не сделаться продуктивным. Это есть глубочайшее свойство человеческой природы. Да, можно сказать без преувеличения, что это и есть сама человеческая природа».