Читаем Избранные статьи полностью

Действительно, в этих стихах содержится абсолютный отказ от надчеловеческого голоса «Двенадцати». Со стороны «стихии» Блок переходит на сторону жертв – на сторону «господина», которому «пощады нет», и «прохожей дамы», с которой «вместе с кожей» был снят «каракульный жакет». Евгения Иванова напоминает, что «барыня в каракуле» появлялась на страницах «Двенадцати» – там ветер и мороз голосом Блока насмехались над тем, как она «поскользнулась и – бац – растянулась!». Здесь вместо насмешки – жалость и ужас. О содранной коже Блок писал за два месяца до этих стихов: «Ничего сейчас от этих родных мест, где я провел лучшие времена жизни, не осталось; может быть, только старые липы шумят, если и с них не содрали кожу». Может быть, за этим повторяющимся мучительным образом стоят какие-то рассказы о зверствах ЧК (о которой напоминает «чрезвычайное усердие» матроса). Сама «стихия», вьюга поэмы, ушла, оставив за собой только «рвы и льдины» вдоль трамвайного пути. Революционеры, покинутые «музыкой», превратились во что-то отвратительно-нечеловеческое – в зверя («тигр») и в деревянную куклу («поленья») с ацетиленовыми глазами.

Наше моральное чувство вроде бы может быть удовлетворено – вот наконец солидарность не с убийцами, а с жертвами; никакого отождествления с надчеловеческими силами; в голосе вместо надчеловеческой насмешки вполне человеческие смех и страх; державный шаг двенадцати сменился совместным движением деревянной куклы и зверя; убийцы – не люди, а лишь подобия людей и вызывают отвращение. Но кое-что мешает нашему моральному удовольствию: отвращение к подобиям людей Блок испытывал задолго до всяких убийств и независимо от того, убивают они или нет. Это отвращение было эмоциональной и даже физиологической стороной его расистски-оккультной психопатии. Например, 22 мая 1912 года он записывает в дневнике: «Ужас после более или менее удачной работы: прислуга. Я вдруг заметил ее физиономию и услышал голос. Что-то неслыханно ужасное. Лицом – девка как девка, и вдруг – гнусавый голос из беззубого рта. Ужаснее всего – смешение человеческой породы с неизвестными низкими формами (в мужиках это бывает вообще, вот почему в Шахматово тоже не могу ехать). Можно снести всякий сифилис в человеческой форме; нельзя снести такого, что я сейчас видел, так же, как, например, генерала с исключительно жирным затылком. То и другое – одинаковое вырождение, внушающее страх – тем, что человеческое связано с неизвестным. В маминой прислуге есть тоже нечто ужасное. Придется сегодня где-нибудь есть, что, увы, сопровождается у меня пьянством. Так, совершенно последовательно, мстит за себя нарождающаяся демократия: или – неприступные цены, воровство, наглость, безделье; или – забытые существа неизвестных пород. Середины все меньше, вопрос о прислуге обостряется, то есть прислуги не будет просто… Найти выход из западни сейчас. По-видимому, покинуть квартиру, которая в течение двух лет постепенно заселялась существами, сначала – клопами и тараканами, потом – этим…»

По знаменитому выражению Блока, «кровопролитие становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием». В атмосфере «тоскливой пошлости» эти «забытые существа неизвестных пород» снова стали видны – и в прежних обличьях, и в новом обличье революционеров. Блок не увидел бы в матросе зверя, а в краснорожей деве деревянную куклу, если бы всю свою жизнь не ненавидел и не боялся недочеловеков разного рода. Но все-таки, что бы ни творилось у Блока в сознании, в самом стихотворении деление людей на «породы» неразличимо – потому что заслонено делением на жертв и убийц. Стихотворение объясняет чудовищность матроса и краснорожей девы не расистски-оккультными бреднями, а тем, что убийцы в глазах жертв и должны быть чудовищами; тем, что жертвы имеют право так смотреть на убийц и так о них говорить. Оно, стихотворение, говорит об убийствах от имени жертв и человеческим голосом – и потому его действительно можно читать как антитезу «Двенадцати». Но свидетельствует ли оно о возврате Блока к человечности (как, видимо, подумал Гумилев) или только о его бесконечной усталости и опустошенности – этого из стихотворения узнать нельзя. Как сказано в одной из дневниковых записей Блока того времени: «Говорят, писатель должен все понять и сейчас же все ясно объяснить. А я в 40 лет понимаю меньше, чем в 20, каждый день думаю разное, и жить хочу, и уснуть, и голова болит от этой всемирной заварушки».


июнь 2012

Памятник Бродскому

Перейти на страницу:

Похожие книги