Митя оттеснил плечом молодого мордастого цербера. Потом затолкал ему в нагрудный карман купюру. Потом — галантно поклонился, жестом приглашая проституточку: прошу, пожалуйста. Усадил ее за стол, набрал разных кушаний, глядел, как она жадно, запихивая в ротик рукой мясо, зелень, куски хлеба, ест, запивая вежливенько, как птичка, еду из длинного бокала апельсиновым холодным соком. Жалко ему ее стало. Он видел: цыпки на руках, красные от холода пальцы, худая утиная шейка, большой уродливый рот, кто ж такой поцелует. Вокзальная девочка, тяжелый ее хлеб. Берет копейки, отдается в заброшенных, старых, замерзших на путях вагонах, а то и под вагонами. Как трудно ей переживать зиму. Летом оно сподручней, теплее. Он предложил ей: поживи у меня немного. Отдышись. Она не поняла, закивала головой, над висками у нее в баранки были скручены косички — или играла в школьницу, для понту, мужики же любят молоденьких, или правда бросила школу вчера, — быстро согласилась: думала: мужик приглашает к себе домой на ночь. Даже о цене не сказала. Когда он сажал ее в “мерседес”, она вздохнула, погладила красную обивку: президенты в таких тачках ездят!.. Он привез ее, затолкал в ванную, постелил все чистое в спальне Изабель, сам ушел спать к себе. Посреди ночи она явилась к нему, робко стояла на пороге, спрашивала: вы побрезговали мной, что ли?.. да я не заразная… я все время с этими, ну, с предохраненьями… я слежу за собой, моюсь… я боюсь — вы мне не заплатите, прогоните меня!.. Он повернулся на другой бок, сказал ворчливо: провались. Живи здесь, ты что, не поняла. Я никуда тебя не выгоню. Она где стояла, там и села на пол — на пороге его спальни, и развившиеся тонкие коски заструились у нее по мосластым плечам.
Он кормил-поил девочку, одевал-обувал. Каждый день она принимала горячую ванну. Посвежела. Похорошела. Отоспалась. Он вывозил ее в театры — во МХАТ, в Ермоловой, в Сатиры, покупал билеты в кино, читал ей книжки вслух — те самые жуткие ужастики, что приобрел однажды оптом у сопливой пацанки в солнечный день на Красной Пресне. Он не спал с ней. Она спросила его однажды: “Почему вы не спите со мной?.. я же такая легкая, доступная… я же — со всеми… там, на вокзале…” Митя недолго думал. Слова выскочили из него сами, как мячики. “Потому что я хочу на тебе жениться”. Она упала перед ним на колени, как перед божеством, и заплакала. Он сморщился, как от боли, ему это было неприятно. Он поднял ее с колен под мышки, утер ей слезы носовым платком.
Отдыхай, твердил он ей каждый день, отдыхай и забывай прошлое. Когда ты окончательно забудешь все, что было — тогда мы с тобой будем играть в другую игру. Он собирался каждый вечер сам играть — в свою, в любимую игру, в привычную. Заводил машину и ехал в казино. Девочка попросила его робко: “Бросьте играть!..” Он обрубил: не могу. Это мой наркотик. Я уже наркоман. Уж лучше бы я кололся. Быстрей бы загремел на тот свет. Я люблю игру и деньги, деньги и игру. Я не брошу их никогда. Тебя — брошу, а их — нет. Она засмеялась испуганно — будто странная птица заклекотала.
Девочку звали просто и слащаво — Милочка. Он отвлекался девочкой Милочкой от навязчивого своего бреда. Он все время, постоянно хотел убить. Он хотел убить Эмиля. И разговаривал с ним, и при встрече и по телефону, все любезнее, все ласковей. Он забивал себе голову заботами о Милочке — а ночью, падая в постель, он стонал, плакал, грыз подушку, бил по одеялу кулаками, отгоняя от себя прочь виденье: мертвый Эмиль, и он перед ним, и глядит, как зверь, на свои руки. Однажды ночью, когда он вот так стонал и ворочался в бесконечном кошмаре, Милочка сама пришла к нему и нахально влезла под одеяло. Она просто сама больше не могла ждать. Когда он втиснул свою жалкую плоть во чрево этой маленькой проституточки с Ярославского вокзала, он заплакал. Он понял, что уже недостоин ее. Он почувствовал — он обречен. И с неистовой, с пронзительной жадностью, с жаждой всего себя вылить, излить, выпростать наружу в торопливой неловкой ласке, он целовал ее щеки и крохотные, как у цыпленка, грудки, он покрывал поцелуями жалкие косточки ее ключиц, ее впалый животик, он бился в нее, как бьются в закрытую дверь, ломился сквозь нее, худышку, утенка, к той Великой Жалости, что движет мирами, — и не мог проломиться, не мог войти в навек закрытые врата, и только бормотал: прости меня… прости меня!.. “За что простить-то?.. — не понимая, спрашивала девочка. — Это вы меня — простите!.. это я — плохая… А с вами — так хорошо…” — “Если я умру, — вышептал он ей в ракушку уха, — вышей мне, пожалуйста, длинную и широкую плащаницу, вышей ее звездами, снегами и сугробами, и заверни меня в нее, когда меня будут класть в гроб”. Девочка не на шутку испугалась, отпрянула от него в ночи. Ее косички золотыми ниточками светились на подушке. “А что такое — плащаница?.. плащ, что ли, такой?..” — спросила она, удивляясь и стесняясь. Он перевернул ее на живот и проник в нее еще раз, осторожно, нежно, стараясь не причинить ей боль.