Он едва дожил до открытия аукциона. В день, когда должны были везти картину на Филипс, он места себе не находил. Андрей и Изабель, разумеется, были посвящены во все перипетии – а как же иначе? Изабель смеялась: о, как это возможно, за такую маленькую медную крашеную доску – и такие сумасшедшие деньги?.. Она закидывала русую головку в смехе. Она не верила. Андрей мрачнел. Перестал разговаривать. Только слушал, молчал, тяжело кивал головой. Эмиль кусал губы. То и дело прикладывался к аперитиву, бросал в рот горстями соленые орешки. Он, с согласия Мити, брал себе с продажи картины тридцать процентов, ведь он, по сути, был Митиным менеджером, вывез его в Париж, вышел на Венсана, на Филипс, Митька и пальцем не махнул. Он, Эмиль, все сварганил – неужели ему не взять свои кровные?! Венсан, посмотрев картину тщательно, прищелкнул пальцами, потрясенно покачал лысой гладкой головой. Его тяжелые черепаховые очки сползли на кончик вспотевшего носа. «Гениально, – забормотал он скороговоркой, – гениально. Настоящий Тенирс. Публика с ума спятит. На Филипс в этот раз прибудет группа богатых американцев, известных в арт-бизнесе коллекционеров, то-то они раскатают губу!.. Я говорю тебе, Эмиль, дорогой, эта штучка пойдет, пойдет, и очень хорошо пойдет… двадцать миллионов с нее можно будет снять запросто… а то и больше, если аукцион раскочегарится… а про мой процент не забудешь?.. про мой процентик, совсем скромный, Эмиль, а?.. от пяти до семи, как у начинающего менеджера, ха-ха!..» Митя ходил по комнатам, слонялся по паркету анфилад, потирал руки. На Елисейских Полях плохо топили, а на улице похолодало, и Андрей отапливал квартиру масляными обогревателями. Митя в тоске завалился в черный кофейный бар. Там горел тусклый тихий свет за одним из столиков. Он подошел. Перед Изабель горела тонкая белая свеча – такие свечи Митя видел в соборе Парижской Богоматери, сам поставил одну такую перед картиной – холст, масло, – изображающей Рождество Христово. Медный таз, повивальная бабка, плачущее от радости лицо матери, голенький младенчик в полотенце, жемчужное ожерелье в руке пастуха. Опять ожерелье. Почему у католиков в храмах нет икон. Одни холсты. Он станет знаменитым и напишет картину для Нотр-Дам. А когда он умрет и пройдет пятьсот лет, ее тоже купят на Филипсе за двадцать миллионов долларов.
– Изабель… что ты тут сидишь…
Она, зареванная, сунулась к нему, уткнулась лицом в его живот, в потертые джинсы.
– Ничь-ево!.. плакать… нье могу… нье могу, Митья…
– Да что с тобой?!.. – Он погладил ее по русой голове, потом встряхнул за плечи и, отогнув ее голову, поглядел ей во влажные глаза. – Все поправим!.. Если тебя кто обидел – убью того!..
– У-бой, – склонив голову, как поникший на стебельке цветок, сказала Изабель. – Убой, Митья. Андрэ менья убой. Андрэ менья стреляй. Андрэ все знай.
– Что?! – крикнул Митя и, схватив крепко, прижал ее к себе. – Что ты сказала?!
– Андрэ знай, чьто мы с тьебе аматер… льюбовь, – рыданья снова заколотили в нее, как в запертую дверь.
– Ты ему… сказала?!..
– Он сам спросить… а я – отвечаль…
Девочка Рено была хорошо воспитана. Она была научена говорить правду. Правду, ничего, кроме правды.
Дело осложнилось, Митя. Дело ох как осложнилось. Пусть все горит синим пламенем. И сгорит. Машина ждет внизу. Эмиль поведет ее сам. Андрей не поедет с ними. Андрей закрылся в своей комнате. Знает ли Эмиль?.. Митя ощупывал глазами круглую рожу Папаши, фюрерские усики, чуть заплывшие глазки. Судя по всему – нет. Изабель вышла помахать им рукой, когда они стояли на лестнице с резными перилами. Чао, крошечка, кивнул Эмиль весело, жди нас с победой. Купят картинку – купим тебе платьице от Диора, самое лучшее. И маленькую дачку на Ривьере, а хочешь, и на Севере, в Карнаке. Как пожелаешь.
Дело осложнилось, Митя, теперь жди подвоха. Отчего, когда ты спускался по лестнице, мимо тебя прошмыгнула рыжая, как лиса, женщина в темно-сером плаще, с яркими, как огонь, волосами, разделенными прямым пробором, и Мите почудилось, как его мимоходом ожег зеленый огонь диких веселых глаз. О, во Франции так много таких женщин – рыжих, зеленоглазых; говорят, такой масти ирландки, и в северной Франции, в Бретани, в Руане, в Париже, много рыжулек, белокожих и розовощеких – разбрызнулась по Европе кельтская кровь. Пробежала мимо, задела плащом, ни слова не сказала. Или это было виденье? Ни одна дверь не хлопнула вверху, в подъезде. Ни одна.
Ты бредишь, Митя, скорей бы на аукцион, в светлый, залитый огнями зал, в скопленье возбужденного народу, в переговариванье и воркотню, под крики аукциониста: «Три миллиона долларов – раз!.. Три миллиона долларов – два!.. Три!.. Продано!..» Ты ведь никогда не был на аукционе. Ты сейчас все увидишь впервые. Как долго Эмиль заводит машину. Как уже тепло на улице. В Москве метели, а здесь… Изабель сказала, что на юге, в Провансе, уже расцвел миндаль. Увидеть бы цветущий миндаль. Хотя бы однажды. И написать его. Темно-зеленый подмалевок, белила, кадмий красный.