Но какими бы стремительными ни были ее движения, он был еще быстрее. Он поймал ее за плечи и очень нежно и плавно развернул к себе. Он молча стоял и смотрел ей в лицо, не разжимая своих объятий. Теперь она была белее полотна, вся кровь отхлынула от ее щек. Она разжала губы – он ждал гневного протеста,
– но все, что они произнесли, было лишь его имя, прозвучавшее в ее устах как звон серебряных колокольчиков, покачиваемых легким ветерком.
– О Аристон, Аристон!
Тогда он наклонился и нашел ее губы; он поцеловал их без страстного желания, но с такой мучительной, раздирающей душу нежностью, что он испытал почти физическую боль; он упивался ее мягкими, теплыми, солеными от слез губами, похожими на лепестки какого-то заморского цветка, бесконечно хрупкими, невыразимо дорогими.
Затем он разжал руки и отпустил ее. Но она даже не пошевелилась. Она все так же неподвижно стояла, касаясь его губ своими губами, и прикосновение это было столь легким и невесомым, что, казалось, его и вовсе не было. Время для них остановилось, оно замерло вместе с их дыханием, и это продолжалось до тех пор, пока он не дотронулся до ее плеча и не вернул обратно в этот жестокий мир, полный боли и страданий.
Она стояла и смотрела на него, и огромные слезы расплавленным серебром жгли ей глаза, сверкая на ее золотистых ресницах.
– Клео, – простонал он.
– О Аристон, – прошептала она. – О господин мои, жизнь моя, я так люблю тебя!
Если бы кто-нибудь в Афинах узнал об их тайной любви, он бы никогда не поверил, что они избегают плотских утех. Даже Феорис, которая не только знала, но и активно содействовала их свиданиям, не могла в это поверить. И тем не менее Артемида и Гестия свидетельницы, что любовь их была, в сущности, столь же невинной, как и детские игры.
Возможно, дело в том, что здесь, в Афинах, где можно было безо всякого труда, в любое время дня и ночи, удовлетворить любое, самое извращенное желание, единственно ценным, что он мог бы ей предложить, единственно достойным ее оставалось только воздержание. А возможно, что, впервые познав любовь после смерти несчастной Фрины, он невольно обожествлял ее, превращал в некий культ, в котором Клеотере отводилась роль верховной богини. Ну, а она, чей опыт физической любви сводился к периодическим надругательствам Орхомена, который брал ее без каких-либо вступлений, зачастую не удостаивая даже поцелуя, не считаясь с ее желаниями, так что вся процедура ассоциировалась у нее с грубым насилием, причем не только над ее израненным, всегда неподготовленным и оттого еще более страдающим телом, но и над всем, что было в ней утонченного, изящного, прекрасного, над самим ее представлением о себе, ее сущностью, индивидуальностью, над ее душой, – она радовалась сдержанности Аристона и поначалу даже поощряла ее.
Но со временем, будучи, в конце концов, влюбленной женщиной, познавшей впервые в жизни мужскую нежность и ласку, она постепенно стала ощущать себя существом из плоти и крови, причем жаркой плоти и кипящей крови, да к тому же и из нервов, которые могут всю ночь звенеть, как туго натянутые струны, не давая ни минуты покоя.
Очень скоро он обнаружил, что она может чисто по-детски выходить из себя, плакать без каких-либо видимых причин, но его любовь к ней делала даже эти, казалось, не слишком приятные черты ее характера очаровательными и милыми в его глазах.
Все это продолжалось до той ночи, когда, охваченная потребностью заставить его страдать так же, как страдала сама, тем более что даже она не могла понять причину своей депрессии – настолько общение с Орхоменом разделило в ее сознании любовь и физическое влечение, – она встретила его с опущенными глазами и сердито надутыми губками и впервые за все время их знакомства холодно, преднамеренно солгала ему.
– Я беременна, – заявила она и с жестоким удовлетворением отметила, как побелели его губы.
– От него? – пробормотал он.
– От кого же еще? – равнодушно пожала она плечами. Он повернулся и вышел прочь. Она побежала за ним, рыдая, повторяя его имя, но он даже не обернулся. Он уходил с гордо поднятой головой, прямой и непреклонный, все дальше и дальше от ее стонов и причитаний. И в ту ночь, в первый раз за много-много лет, он напился, как священная сова Афины. Он потерял всякое ощущение времени; впоследствии он никак не мог вспомнить, где же он был.
Не помнил он и как вернулся домой. Однако проснулся он в собственной постели, пребывая в непоколебимой уверенности в том, что если он попытается приподнять голову, то она тут же отвалится и покатится по полу. Он долго лежал неподвижно, пока наконец ценой невероятных усилий ему не удалось разогнать туман, застилавший ему глаза, и тогда он увидел Хрисею, которая лежала рядом с ним, улыбаясь так, будто только что одержала величайшую победу.
– Послушай, как называется то вино, которое ты пил вчера вечером? – промурлыкала она.
– Понятия не имею, – простонал он. – А что?
– А то, что я куплю целую бочку этого вина! О Аристон, Аристон! О моя любовь, этой ночью…
– Что этой ночью? – пробурчал он.