Читаем Излучения (февраль 1941 — апрель 1945) полностью

Прежде чем всей своей сущностью и без оглядки ринуться через поток времени к другим берегам, я должен перебросить к ним духовные мосты, проделать деликатнейшую разведывательную работу. Лучше бы это было даровано милостью, но она не соответствует ни моему положению, ни моему чину. В этом есть свой смысл; я предчувствую, что именно своей работой, своими арками, каждую из которых от самого основания укрепляет и делает проходимой контригра сомнений, что именно этим своим радением я смогу помочь кому-нибудь перебраться к добрым берегам. Иной, возможно, умеет летать или, взяв доверившегося ему за руку, может вести его по воде, но эон, кажется, таких не рождает.

Что касается нашей теологии, то она должна довольствоваться малым и сообразовываться с поколением, чья элементарная сила ослаблена. С давних пор наша вера жива для всякого, кто умеет распознавать силы, в биологии, химии, физике, палеонтологии, астрономии проявляющиеся решительней, чем в церквах. То же самое относится и к философии, разделившейся на отдельные науки. Путь этот, безусловно, ложен; отдельные дисциплины вновь должны очиститься как под теологическим, так и философским воздействием, и именно ради самих себя, дабы из простого мировоззрения снова сделаться наукой. Теологические и философские элементы следует выделить как золото и серебро; золото — теология — придаст наукам устойчивость и задаст курс, наложив на них также узду, поскольку хорошо известно, куда ведет необузданное познание. Оно, подобно колеснице Фаэтона, поджигает земной шар, а нас или наш образ превращает в мавров, негров и каннибалов.

Добавление: как-то в Бразилии, после напряженной охоты за насекомыми в горных лесах, ночью на корабле я разбирал свою добычу. Случилось так, что, записывая названия мест, я ошибся на один день, т. е. вместо 15-го поставил 14 декабря 1936 года. Тогда, хотя это ровным счетом ничего не меняло, я заново переписал сотни бумажек.

Во время беседы я часто умолкаю, ибо, прежде чем произнести фразу, я ее оттачиваю, выравнивая и вооружая против всех сомнений и возражений. Из-за этого я проигрываю своим партнерам, которые свое мнение чуть ли не выпаливают.

Если беседа ладится, то во время нее часто возникает особая задушевность, эмоциональная гармония. Тогда я замечаю у себя склонность — даже в семейном кругу, даже по отношению к Фридриху Георгу — не задерживаться подолгу на этой ноте, уйти поскорее из этой гавани, либо используя новый, еще не взвешенный аргумент, либо придавая всему иронический оттенок. Эта черта делает меня невыносимым на любых встречах и сборищах — смысл которых, собственно, как раз и состоит в создании единодушия, — исключая, таким образом, из заседаний, заговоров и политических собраний. Особенно неприятно, когда я сам становлюсь фигурой, к коей приспосабливается всеобщее настроение; умеренное, критическое уважение или обоснованное признание мне было всегда приятней, чем восхищение. Восторгам я никогда не доверял. Те же самые чувства я испытываю, читая критику на свои книги; детальный разбор или обоснованное несогласие мне любезней, чем похвала. От нее мне становится неловко, но и неоправданное поношение — из-за личной ли неприязни или просто из желания покритиковать — причиняет мне боль и преследует меня. Если критика доброжелательна, то она мне, напротив того, приятна. При этом у меня нет потребности вступать в дискуссию: что если прав именно мой оппонент? Критика, касающаяся дела, не задевает личности; она похожа на молитву, произносимую рядом, когда сам стоишь лицом к алтарю. Дело ведь вовсе не в том, чтобы правым оказался я.

Последняя фраза объясняет также причину, по которой я не стал математиком, как мой брат Физикус. Окончательное удовлетворение дает не точность прикладной логики. Высшая правда, справедливость, не может быть доказуемой, она должна оставаться спорной, К ней следует стремиться в формах, к коим мы, смертные, можем приблизиться, но не можем осуществить их полностью. Это уводит в области, где не мера, а неизмеримость украшает мастера, ведя его на встречу с мусическим.

Здесь же меня, прежде всего, приковывает служение слову и работа с ним, те тончайшие усилия, которые все ближе подводят слово к пограничной с ним мысли, отделяющей его от невыразимого.

Но и здесь скрыта тоска по соразмерности, присущей универсуму, — читатель может разглядеть ее сквозь слово, как сквозь окно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже