Читаем Излучения (февраль 1941 — апрель 1945) полностью

Перед этим мрачным занавесом лежал город в золотом свете заходящего солнца. Вечерняя заря освещала самолеты снизу; их туловища выделялись на фоне голубого неба, как серебристые рыбы. Казалось, хвостовые плавники особенно улавливают и собирают лучи; они сверкали, как сигнальные ракеты.

Эскадры, низко мерцая над городом, тянулись журавлиным клином, сопровождаемые группами белых и темных облачков. Видны были огненные точки, вокруг которых, сначала остро и мелко, как булавочные головки, а затем все более расплываясь, расползались шары. Иногда, загоревшись, медленно и не оставляя дымящегося хвоста, напоминая золотой огненный снаряд, стремительно падал какой-нибудь самолет. Один из них, кружась как осенний лист, упал на землю темным пятном, оставив за собой белый дымящийся след. Другой взорвался во время падения, и его большое крыло долго парило в воздухе. Иногда что-то коричневое, как сепия, что-то необъятное летело вниз с нарастающей скоростью; это означало, что на обугленном парашюте низвергался человек.

Несмотря на эти потери, эскадры держались своего курса, не отклоняясь ни вправо, ни влево, и это прямолинейное движение создавало впечатление ужасающей силы. Оно сопровождалось к тому же глухим жужжанием моторов, наполнявшим пространство и заставлявшим голубей в испуге кружиться вокруг Триумфальной арки. Зрелище несло в себе обе великие черты нашей жизни и нашего времени: строго сознательный, дисциплинированный порядок и элементарную разнузданность. Оно отличалось возвышенной красотой и в то же время — демонической силой. На какие-то мгновения я терял видимость, и сознание растворялось в ландшафте в ощущении катастрофы, но также и смысла, лежашего в ее основе.

Мощные пожары, чьи горнила смешивались на горизонте, с наступлением темноты полыхали сильнее. Следом за взрывами, пронзая ночь, вспыхивали молнии.

Читал Хаксли дальше, его рыхлая композиция утомляет. Речь у него идет об анархисте, в прошлом консерваторе, выступающем против нигилизма. В такой ситуации ему бы следовало чаще пользоваться образами, чем понятиями. А так он лишь в редких случаях достигает действительной силы своего таланта.

Хорош образ, в котором он описывает безличное, ползучеобразное в сексуальных отношениях: клубок змей, тянущих головки вверх, в то время как нижние части их туловищ, беспорядочно сплетаясь, вползают друг в друга.

Кино, радио, вся техника, возможно, помогают нам лучше познать самих себя, — познать то, чем мы неявляемся.


Париж, 17 сентября 1943

Среди почты статья для моей гаманиады, присланная Дондерсом, настоятелем Мюнстерского собора: «И. Г. Гаман. Речь на торжественном заседании, прочитанная 27 января 1916 года в Мюнстере в актовом зале Вестфальского университета им. Вильгельма Юлиусом Смендом».

Гаман, по Гердеру, {174}«человек Древнего Союза», — иероглифическое свойство, к которому я обращаюсь как к предгеродотову, предгераклитову характеру. Как у Веймара были Гёте и Шиллер, так у Кенигсберга — Гаман и Кант.

Кант говорит о «божественном языке созерцающего разума» у Гамана.

Если ты — писатель, иди в ученики к живописцам, прежде всего познавай науку «доработок», искусство все новых и более точных наложений на грубый текст.

Вечером закончил Хаксли, среди его промахов и такой, что он своих героев не принимает всерьез, превосходя в этом Достоевского, отчасти Жида.


Париж, 18 сентября 1943

Гулял по лесу и набережным с докторессой. Среди разнообразных ночных видов, цветущих на этом пути, на береговом откосе Сены, напротив маленькой сельской церкви Нотр-Дам-де-ла-Питье, обнаружил пышно разросшийся серо-зеленый дурман, покрытый цветами и плодами.

Закончил: Жан Деборд, «Le vrai Visage du Marquis de Sade», [197]

Париж, 1939. Удивителен масштаб, с которым в этом имени сосредоточилось все самое позорное, закрепившееся именно за ним. Это можно объяснить только незаурядной потенцией пера и духа: позорная жизнь давно бы забылась, не будь позорного сочинительства.

Когда имена собственные входят в язык, образуя в нем понятия и категории, это редко происходит на основе деяний. Среди великих деятелей и князей рода сего только Цезарь выделяется подобным образом. Хотя можно сказать: это александринское, фридериканское, наполеоновское, — но всем этим словам всегда свойственно нечто специфическое, индивидуальное. Когда говорят: это — цезаристский, или кесарь, царь, кайзер, то здесь имя отделяется от своего носителя.

Гораздо чаще встречаются случаи, когда имя привязано к учению, как в кальвинизме, дарвинизме, мальтузианстве и т. д. Такие слова многочисленны, разнообразны и часто недолговечны.

На самой высокой ступени находятся имена, в которых учение и его творец сливаются: буддизм и христианство. Уникально это соотношение у христиан, где, по крайней мере в нашем языке, каждый носит имя основателя: «я — христианин». Христианин является здесь перифразой «человека», и в нем открываются ранг и тайна этого учения, отзвук которых слышится также в наименованиях «человек», «Сын человеческий» и «Сын Божий».


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже