После полудня в Ганновере, превращенном в груду развалин. Места, где я жил ребенком, школьником, молодым офицером, сровнялись с землей. Долго стоял я перед домом на Краузенштрассе, где больше двадцати лет жила моя бабушка и где я постоянно бывал. Несколько кирпичных стен уцелело, и я по памяти встраивал в них кухню, маленькую гостиную, салон и уютную общую комнату, на окнах которой бабушка выращивала цветы. Десятки тысяч таких жилищ с аурой прожитой в них жизни были уничтожены за одну ночь, подобно гнездам, бурей сметаемым вниз.
На Иффландштрассе, где умер дедушка, рухнул дом, едва мы с Эрнстелем прошли вдоль него несколько шагов; бродить по этим руинам опасно.
На колокольнях сгорели шпили; обрубленные башни торчали, как пустые, черные от дыма короны. Я обрадовался, увидев, что башня бегинок на Высоком берегу уцелела. Древнейшие постройки прочнее готических.
Между развалинами царило оживление. Беспорядочное кружение и напор серой толпы напомнили мне картины, которые я видел в Ростове и в других русских городах. Восток надвигается на нас.
Зрелище тяготило меня, и все же это неприятное чувство было слабее, чем то, что я испытал задолго до войны, провидев духовными очами геенну. Подобное же чувство повторилось у меня в 1937-м в Париже. Катастрофа должна была разразиться; она выбрала себе войну как лучшего ходатая. Не будь ее — дело завершилось бы войной гражданской, как это произошло в Испании; ее роль могли бы взять на себя и комета, и небесный огонь, и землетрясение. Города созрели и стали податливыми, как трут, и человеку не терпелось их поджечь. То, что случилось, можно было предугадать заранее, еще когда в России поджигали церкви, в Германии — синагоги и когда себе подобных человек без суда и следствия отправлял на гибель в концлагеря. Эти вещи достигли точки, с которой они вопиют к небесам.
На Ольдхорстском болоте. Поскольку оно замерзло, то, войдя в березовую чащу, я выбирал тропы, по которым обычно ступает зверь.
Читаю старые выпуски «Журнала научной энтомологии», вперемешку с ними — «Иудейскую войну» Иосифа Флавия. Снова натолкнулся на место, где описывается начало беспорядков в Иерусалиме при Кумане (II, 12). В то время как евреи собрались на праздник опресноков, римляне выставили над портиком храма для обозрения толпы когорту. Один из солдат приподнял свой плащ, повернулся с издевательским поклоном к евреям задом и «издал соответствующий данной позе неприличный звук». Это было поводом к столкновению, стоившему жизни десяти тысячам людей, так что можно говорить о самом роковом «пуке» мировой истории.
Именно на этом примере особенно четко видно, что такое повод или вызов в противоположность настоящей причине. Значение вызова в философском смысле еще не оценено по достоинству; его следует рассматривать тем способом, в котором содержатся нападки на закон причинности. В известном смысле каждое действие — лишь вызов сил неизвестного рода. В действии мы похожи на покупателей, которые предъявляют чек; банковские операции и резервы нам неизвестны.
Как и все физические процессы, вызов приобретает свой действительный интерес только в мире морали. Ребенок играет со спичками — и город с многомиллионным населением превращается в золу. Стоит спросить: не играет ли в таких обстоятельствах личность зачинщика более значительную роль, чем обычно считают? В связи с этим я думаю о Кньеболо: у меня иногда создается впечатление, что мировой дух выбирал его самым что ни на есть коварным способом. «При всей своей изощренности он продвигает вперед незначительные фигуры». И боёк винтовки, незначительным усилием воспламеняющий заряд, обладает определенной формой. В «Тысяче и одной ночи» описываются происки некоей злой женщины, которую наконец топят в Ниле. Труп прибивается к берегу Александрии и вызывает там чуму. От чумы погибают пятьдесят тысяч человек.
Читал Иосифа Флавия дальше; наряду с историческим описанием он дает целый ряд первоклассных общих картин. К ним относятся изображения военной силы и города Иерусалима. Флавий оставил после себя бесценные идеи.
Удивительно, как мало еврейского у этого писателя, хотя он был священником и вождем своего народа. Кажется, что дух еврейства изжить гораздо труднее, чем дух какой-нибудь другой народности, но в тех редких случаях, когда это удается, общечеловеческое поднимается на особую высоту.
Вечером визит Крамера Лауэ, приехавшего на велосипеде и привезшего мне книгу Шубарта. Говорили о сильнейших разрушениях Берлина, свидетелями которых он был, и о становлении пролетариата нового типа, связанного с этими потерями. Я попросил его посмотреть мой текст о мире.
Утро прошло в созерцании персидских насекомых, которых Бодо фон Бодемайер привез тридцать лет тому назад с Востока и которых я приобрел у Райттера.