— Разве я говорю что. — И вдруг как вспомнил: — Пойду возьму сто граммов ради такого случая.
— Возьми, — согласилась Люба и улыбнулась: — С прицепом?
Вскоре Федор вернулся, выставив из одного рукава почти полный граненый стакан, накрытый бутербродом, из другого — кружку пива — «прицеп». Потянуло запахом сивухи и несвежей селедки, но Люба мирилась со всем. Федор долго пил из стакана, кадык гонкой шеи ходил снизу вверх. Без передыха припал к пиву и, только сделав несколько глотков, отставил кружку, шумно выдохнул, выпятив губы в кружке́ пивной пены. Сейчас он был неприятен Любе, и она с тревогой отметила это… Принесли чебуреки, оказавшиеся очень вкусными: видно, человек с усиками знал свое дело и держал марку.
— Эх, Люба! — Федор обжигался чебуреком, проливая из него жирный сок на тарелку. — Ну, теперь… Вон она стоит, голубушка, сено жует. Чернушка! Ха! Как ты это сразу… Молодец! Ну, теперь мы с тобой сами с усами, извини-подвинься.
Люба слушала, принуждая себя соглашаться с ним. Федор хотел «повторить», Люба напугалась взвинченного его состояния. Просунула руку к нему в рукав, нашла жилистую, горячую ладонь:
— Не надо, дома отметим. Хорошо? А то дорога далекая.
Федор страдальчески посмотрел в сторону буфета, но настаивать не стал, и все же неприятный осадок на душе у Любы остался: она будто заново открыла Федора, узнала, к а к и м он может быть.
Дорога в самом деле была не близкая. Дали резко, чисто прорисовывались в тугом ветреном дне, низкое небо оловянно светило, тревожа Любу. Федор понукал лошадь, больше но привычке, гнать нельзя было: за подводой шла Чернушка. Люба, сидевшая спиной к Федору, не спускала с нее глаз, и, странно, Чернушка, безропотно шедшая в новую жизнь, понемногу успокоила Любу. С ней Любе было уютнее в открытом поле. Да еще внезапная мягкая пульсация живой младенческой души повергала в сладкое дремотное забытье. Тогда она ничего не слышала, кроме своего счастья.
В марте с первой, тихой, как синичий свист, капелью и появился на свет сыночек Алешенька, светленький, сероглазый — в Любу. И словно солнышко засветилось в хате.
Федор после свадьбы сразу же ушел из ночных караульщиков: при молодой жене посчитал резонным ночевать дома. Работал кучером при колхозном правлении, был доволен судьбой. И стоял посреди села крепкий крестьянский дом, и новый побег пошел от родового корня, Алешенька, — словом, сплелось гнездо средь порушенной войной земли.
Но война снова дохнула из своих мрачных глубин. Как родился Алешенька, Федор, будто исполнив какой-то лежащий на нем долг, начал сдавать, хиреть: болезнь чем дальше, тем больше одолевала его. От обиды на судьбу стал он сильно запивать и, кротковато-строгий в обычной жизни, во хмелю становился въедливым, буйным, на каждом слове поминал Любе Якова. Такого она его и боялась — там, в чайной на базаре, будто накликала себе горе, но снова терпела — такова натура русских женщин. Одного страшилась: чтоб родимчик не хватил Алешеньку с испугу.
И настал предел.
День клонился к вечеру, багровым сгустком уходило солнце в знойную закатную пыль, Федор шатался по двору пьяный. Кашель душил его, пот заливал глаза. Федор выхватил топор аз колоды, грозил Любе, стоявшей с Алешенькой в дверях, готовой бежать куда глаза глядят. На Федоров крик собрались соседи, прибежали Игнат с Софьей, в это было мучительно Любе. Игнат пробовал образумить друга, клокотал горлом и уже было схватил за руку, выворачивая топор, но Федор с удесятеренной выпитым силой удержал, отвел за спину, выставил к лицу Игната свое изрытое оспой и злобой лицо.
— Заступник! А ну мотай со двора! — Он обвел безумными глазами сбившихся в кучку людей. — Чего уставилась?! Чего здесь потеряли?! Мать вашу…
Софья подошла, по-доброму посмеиваясь.
— И-и, Федя… Покричал — и ладно. Покричать человеку не дают. Пойдем в хату, сердешный ты мой. Вон сыночек плачет, зачем с этих лет слезы лить? Пойдем в хату…
— В хату! — зло рассмеялся Федор. — А это хата не моя! Ты в свою пригласи. Небось Якова приглашала! Знаю я тебя, сваха!
Алешенька тихо плакал, хватался ручонками за кофту Любы, тельце его, обвялое, подпревшее, тяжелило ей руку. Она знала свою натуру: в крайние моменты на нее находило странное спокойствие. Теперь настал такой момент. Она строго сказала собравшимся во дворе:
— Уходите все.
Подошла к Федору, прижимая к себе Алешеньку.
— Брось топор, иди за мной.
Он с минуту глядел на нее непонимающе.
— Иди за мной, — повторила она твердо. И пошла в хату.
Федор с силой впаял топор в колоду и последовал за ней. Шел не качаясь, как по струнке.
В хате Люба положила Алешеньку в зыбку. Федор стоял, угрюмо глядя на нее. Она опустилась перед ним на колени, охватила его ноги, глядела снизу умоляюще и кротко.
— Прости меня, Федя. Что ты поминаешь Якова? Я забыла его. Сыночек у нас. Хата вон какая. Это твоя хата. Прости, Федя.
Ужас прошел в его глазах, он хотел что-то сказать, закашлялся, завыл, тоже встал на колени, обнимая ее, тычась мокрым костлявым лицом.
— Господи, Люба! Вынь ты из меня его, Якова, будь он проклят. Вынь, слышишь?