— Ну как, Яша?! — кричал ему капитан в оглохшее ухо между отдаваемыми командами. — Будут помнить наших, мать их за ногу!
Лицо Якова дрожало оторопелой улыбкой.
Река уже кипела от лодок, плотов, катеров, беспрепятственно шедших к тому берегу: передовые вражеские позиции были смяты, чудовищно изуродованы, а те, кто вырвался из-под обстрела и побежал назад, были накрыты перенесенным в глубину огневым валом. Гаубицы тоже били по вражеским вторым траншеям, и совсем обезумевшие солдаты в желтушно-зеленых френчах, в несуразно высоких пилотках снова кинулись к реке — не для того, чтобы оборонять свои позиции, а чтобы уберечься от смерти здесь, где их легко могли перебить даже из автоматов, но щадили, и они молили бога об одном: чтобы форсировавшие реку русские скорее взяли их в плен.
А невдалеке, в слепящем блеске воды, громыхал под машинами, повозками, танками наведенный за ночь понтонный мост. Якову было видно, как немецкие самолеты, внезапно возникая, вились над мостом, пытались разбомбить его, но зенитки, ныряя стволами, остервенело били теперь уже с обоих берегов, и самолеты сразу пропадали в сплошных клубках разрывов, сгорали, вонзались в землю и реку, еще не успев задымить, или уносились прочь, беспорядочно, бесприцельно разбрасывая бомбы. От этой картины охватившее было Якова чувство растерянности невидимо пропало, солдатский азарт заговорил в нем, и когда они с комбатом на открытом «виллисе» прокладывали к мосту дорогу тягачам с гаубицами, он по еле заметному кивку капитана соскакивал с крохотной, разворотливой, как юла, машины, чтобы растолкать неминуемые при таком сосредоточении техники заторы.
Они тоже миновали мост, проседавший и коробчато, железно гремевший под колесами, и тут глазам Якова представился ад, снова приведший его в смятение. Перед его глазами простиралась мертвая каменная зыбь. Смрадная гарь шла от развороченных, вздыбленных в редеющей мгле дыма, золы и пыли блиндажей. Длился и длился жуткий вавилон, забитый горелым железом, вывернутой землей, трупами, разбросанными в немыслимо безобразных позах; солдатские френчи, искромсанные и окровавленные, были бесформенно плоски, под ними едва узнавались распятые и раздробленные тела людей.
Капитан был необычно сосредоточен, казалось, и он не верил в то, что сотворили его гаубицы. Над разрушенными траншеями дрожала мерзкая мгла войны, и из этой мглы по обочинам дороги шли и шли навстречу толпы все в тех же грязных, мятых френчах и несуразно высоких пилотках, с помраченно-пустыми глазами, с опущенными от невероятного потрясения плечами, — шли в плен, сами, без всякого конвоирования.
— Какого же черта вас несло к нам? — выговорил наконец капитан тоном угрюмого сожаления. — Давно надо было в плен топать, не ждать, когда припрет… Прижало, они и лапки кверху: «Гитлер капут».
— У них не Гитлер, у них Антонеску, — уточнил Яков.
В самом деле, немцы не ждали здесь главного удара из-за Днестра, и на этом направлении оказались в основном румынские части: одним смутным потоком наплывали на Якова люди, почти призраки, с темными, опустошенными страхом лицами, в нещадно мятых, истрепанных желто-зеленых френчах…
— Тоже хрен моржовый этот Антонеску. Вояки-то его — вон они! — Капитан с жалкой брезгливостью глядел на бредущие в плен толпы. — Сидели бы дома, ели свою мамалыгу. Нет, захотелось гуся жареного. Пограбили у нас дай бог… — И неожиданно спросил: — У тебя как — есть весточки из родных краев?
— Нет, — ответил Яков, отведя от капитана черные виноватые глаза: в этот момент он с пронзительной ясностью вспомнил Любу. И поразился: почему-то в последнее время прежней остроты разлуки с ней он не чувствовал.
Прут перешли по заранее возведенным переправам, и здесь, уже на чужом берегу, состоялось вселенское купание, стирка задубелой от пыли и соли одежды. Солдаты загорали, бегали друг за другом, дурачась, сталкивали один другого в мутноватую воду, вообще по солдатской своей натуре чувствовали себя как дома: здесь были те же хаты, те же сады, те же виноградники, та же пыль над дорогами, а переход государственной границы, о котором так много говорилось и которого так ждали, свершился будто сам собой…
На ночь остановились в довольно большом селе. Гаубицы и тягачи ровно, взвод к взводу, пушка к пушке, выстроили на сельской площади. Тут же решили и ночевать на вольном воздухе: ночь надвигалась сухая, жаркая, а постель какая нужна солдату — брезент бросить на траву да шинель раскатать: одну полу под себя, другой накрылся…
Добровольным помощником в устройстве никогда не виданного войска назвался какой-то местный доброхот, угодливый до тошноты человечек, в черном суконном пиджачке, при галстуке и черной шляпе. Комбата — «домнуле капитана»[1]
с ординарцем он счел необходимым поместить под крышей в самом зажиточном доме, глядящем окнами на площадь — у сельского корчмаря.