На дачу приехали близко к вечеру: по пути, как и обещала Ирина Михайловна Манечке, заезжали в подмосковные магазины и так-таки купили ей приличное легонькое платьице, совершенно ее умиротворившее. На дачной улице Манечка побыла совсем немного, успев лишь накоротке вникнуть в новый для нее мир, и, вероятно, эта беглость Манечкиных впечатлений позволила Ирине Михайловне завладеть ею на вечер с воспитательными целями. Кабинет Говорова, занятого хозяйственными делами, как известно приближающимися на дачах к категории бесконечности, в этот вечер представлял собой уютную обитель, а Ирина Михайловна и Манечка находили друг в дружке беспредельные понимание и любовь. Стоило одной подумать о каком-нибудь пустяке, как вторая снимала с нее бремя, пусть и ничтожных, забот, стоило одной сказать «а», как немедленно следовало «б», стоило одной произнести «дважды дна», как почти синхронно раздавалось «четыре» — и никакого другого вздора, предлагаемого современной математической наукой.
В этой обстановке покоя и миролюбия родился на свет документ, которым Манечка накладывала на себя обет строжайшей регламентации быта, исходящей, как можно было догадаться, все-таки из ее круглосутки. Вверху чистого листа атласной финской бумаги Манечкина рука под диктовку Ирины Михайловны вывела — «расписание», и, как бы олицетворяя настроение Манечки, вокруг этого слова запестрели пятилепестковые цветки. Далее шли пункты, которым Манечка подчиняла себя без остатка, и было видно: она верила в то, что выводила с глубочайшим прилежанием, — Ирине Михайловне оставалось лишь подсказывать ей буквы. Она верила, что и «зарядка», и «труд», и «чтение», означенные точным временем суток, найдут реальное и живое воплощение. Доказательством тому был до слез растрогавший Ирину Михайловну, в какой-то степени примиривший ее с круглосуткой (он, несомненно, шел оттуда!) постулат, сначала с большим чувством процитированный Манечкой устно, а затем и легший на бумагу как бы последним аккордом: