Он уже дошел до скверика, где в самом деле увидел цепочку женщин с кострами цветов в эмалированных ведрах у ног. Вдруг острый холодок сжал ему затылок: в глубине короткого затененного переулка, ярко освещенное, стояло полукруглое, с портиком в колоннах и серебристой купольной крышей, показавшееся ему совсем небольшим, как дорогая игрушка, здание театра, — и Говоров все вспомнил. Да ведь к этому скверику они и вышли тогда в стихийно возникшей демонстрации — вся пехота полка, уже без шинелей, с автоматами на шеях, навстречу слепящему солнцу, а перед этим они обогнули театр, он был весь в осколочных оспинах, штукатурка неровными пластами обвалилась, видна была старая кирпичная кладка… В каждом городе есть своя главная достопримечательность, здесь ею был театр, сохранивший в линиях искалеченных стен барочное великолепие. Все уже знали, что немцы при отступлении заминировали его, но не успели взорвать, и тут поработали наши минеры, спасли театр, это сообщало ему беззащитную прелесть младенчества.
Шла рота Говорова, шел его взвод, рядом с ним шла Таня. Она тоже была без шинели, Говоров, кажется, никогда не видел ее такой: гимнастерка на ней сидела с девичьим шиком, кудряшки выбились из-под кубанки, круглое лицо успело побронзоветь, губы запеклись легкой корочкой, рыжевато дымились улыбкой скошенные на Говорова глаза. Она легко шагала, оставив в обозе измазанную черной землей трясинных дорог тяжелую солдатскую шинель, почти запрещенно мелькали круглые девичьи коленки…
«В Кучугур, в Кучугур…» — снова решил он и направился к женщинам, продававшим цветы. Они наперебой стали зазывать его, но цветы были у всех хороши, и он не стал выбирать. В руках у него оказалась охапка тюльпанов, невероятно крупных, красных, с желтизной, разделяющей коробчато сложенные лепестки. Он еще раз глянул на мягко растворившийся в утреннем солнце театр, на душе было спокойно: он все же пришел сюда!
Улица, по которой он возвращался в гостиницу, была чиста, сверкала вымытыми к Маю стеклами витрин, свежей побелкой стен, ослепительно и подвижно пестрела солнцем, пробивавшимся сквозь мелкую серовато-лимонную листву деревьев. То и дело встречались группки цыганок, окруженных быстрыми, черными, глазастыми мальчишками. У цыганок и мальчишек трепетали в руках анилиново-красные воздушные шары, которые, крича, не умолкая ни на минуту, они предлагали каждому встречному-поперечному. Невысокий, в клешах мужчина с бурым обветренным лицом, моряк или портовик, чем-то возмутил цыганок, они уходили от него, бранясь, он со смехом кричал вслед какой-то из них:
— Пошей себе галоши из своих шариков!
Это было совсем в духе города, куда судьба занесла Говорова, ему стало весело, и с этим весельем в душе он возвратился в гостиницу.
Тюльпаны, воцарившиеся на журнальном столике и зажегшие праздничным огнем весь номер, обворожили Ирину Михайловну. Здесь же, на журнальном столике, все было припасено к завтраку. Говоров предложил и ей выпить чуточку коньяку, она, притихнув, сказала: «Налей», но пить так и не стала, просто сделала для него иллюзию участия, чокалась с ним, ободряюще кивала, обхватив еле налитый стакан своими небольшими, красивого рисунка ладонями, которые ему очень нравились и которые обычно вводили в заблуждение каждого, кто не знал Ирину Михайловну, — ее принимали за белоручку.
Так начался первый день их счастливого отшельничества.
В открытую форточку свежо веяло маем, острой горечью первой листвы, улица тонула в людских голосах, звонках трамваев, и за всем этим в глубине вставало огромным, беззвучным, невообразимо синим полушарием море, трудно верилось, что до него рукой подать.
Далее сидеть в гостинице было невозможно.
Перед ними было море во всю неоглядную ширь. К нему можно было спуститься по широкой парадной лестнице с бесчисленными ступенями. Неподалеку рябило ослепительно белое скопление мелких судов, частокол и путаница мачт. Большие корабли независимо стояли в море, на рейде, у одного, особенно отъединенного от берега, ушедшего в свою тайную жизнь, средь палубных надстроек виднелся серебристый шар, это было, вероятно, научное судно, вполне возможно, ведущее связь с космосом, оно само выглядело как бы инопланетным.
Так трудно было Говорову представить то неимоверно далекое утро, когда порт дыбился взорванными ржавыми балками, искореженной арматурой причалов. Нечто подобное бывает с человеком, который захотел бы вызвать к себе образ своей молодости, — человек не меняет кожу, как змея, всегда ощущает себя таким же, каким был, и, может, только глубокая старость принудит его к переоценке собственной натуры… Теперь ничто не напоминало Говорову о прошлом, а он интуитивно болел им, искал его.