Символика поэмы говорит о многочисленности источников, творческих импульсов. Возможно, что кроме упомянутых в настоящей статье были еще и другие, как хотя бы «Сонеты к Орфею» Райнера Марии Рильке (1-й и 2-й сонеты первой части), в которых, может быть, скрыта тайна строчки «Душа тебя до девочки взрастит». Это только предположение, но стоит задуматься, почему в одном из последних своих эссе «Девяносто лет спустя» Бродский вернулся к мифу об Орфее и Эвридике, предлогом для своих размышлений избрав стихотворение Рильке «Орфей. Эвридика. Гермес»[25]
. В какой-то мере эссе Бродского — экспликация «Зофьи», в которой утрата Эвридики — страдание и жертва, но и залог обретения равновесия в собственной душе. Потому что, в сущности, это поэма о «Я», о душе поэта, художника, творца. Это позволяет нам предложить еще один вариант достоверного объяснения, почему поэт назвал поэму именем своего «польского адресата».В письме Зофье Капусцинской от 21 февраля 1962 года Бродский писал: «Дело, Зошка, в том, что у меня в конце января были крупные неприятности с госбезопасностью. <…> Я не хотел писать об этом, но как объяснить было тебе мое странное (страшное ли) молчание. Наверно, я лгал тебе, когда писал о разных высоких штуках, потому что я не всегда с ними — редко, раз в месяц; высокие мысли это какой-то хлеб отчаяния (который оно выращивает, которым оно питается — который ему остается), хлеб-результат и хлеб-пища. Теперь я без него надолго, потому что подряд четыре дня он мне был нужен, и теперь его совсем не осталось. Не сердись на неумное письмо, но я сейчас без всего. И письмо будет неумным и невеселым, даже холодным, потому что мне не только голодно, а еще и холодно — и не только из-за этой дурацкой истории, а из-за самого себя, из-за того, что все забыл, чему научился, что уж больше нет ни одной вещи, которую я мог бы себе сказать сейчас и не знал бы, что это неправда, из-за того, что я ничего не знаю, как будто я в большом городе и идти куда-то надо, но я не знаю куда. У меня не комплексы, не пункты, не заскоки — хотя безумно много сил тратится на разговор, на слова, на то, чтобы куда пойти (войти, открыть дверь, закрыть, ПРЕДСТАВИТЬ, ЧТО ВСЕ ЭТО ЕСТЬ, сесть и говорить, обещать), но с этим всем можно справиться, покончить. Холодно оттого, что я знаю все наперед, как ничего не будет, не того, чего ты хотел, а ничего вовсе, действительно знаю. Менее всего я хотел писать тебе об этом, но еще менее — писать о другом и менее всего — писать вообще, потому что я хочу тебя видеть.
Наградой за все мои превратности и беды было то, что, вернувшись из тюряги, я нашел на столе письмо от тебя. Уже не помню, что в нем было, — прошло двадцать дней, а я его спрятал, не перечитывал, — помню, что оно было прекрасно, хотя хуже первых двух. Ты спрашивала там о какой-то моей неуверенности, не помню, что и не помню как, но суть о неуверенности. Это так просто. Вот уже давно и с каждым днем все нетерпимей и безнадежней я хочу, очень хочу положиться на кого-то, чтобы не думать, не бояться, не волноваться обо всей этой лаже — если уж не недумать, то хоть забывать на время, — чтоб настал покой, подобье покоя, затвориться, лечь, умолкнуть, знать, что тебя не выдадут <…>»[26]
.Кажется, что письмо это более убедительно, чем все попытки дешифровки образного строя поэмы, говорит о той колоссальной работе, которую пришлось проделать автору, чтобы освободиться от невроза, преодолеть ситуацию, принять к сведению существование крайностей («от Лазаря к смоковнице и вспять» [I; 182]) и обрести, пусть только на некоторое время, духовное равновесие. «Зофья» — автотерапевтическое произведение, подведение итогов одного из этапов жизненного пути, начало нового. Финальный КРИК — это ответ на телефонные угрозы, своеобразное «не пугайте меня, я сам знаю, что меня ждет»: