Читаем Какаду полностью

Если мисс Ле Корню и чувствовала себя безнравственной, то лишь когда думала о той желтоликой женщине, что жила неподалеку, с которой ни разу не перемолвилась ни словечком, даже и до того, как ощутила груз ее мужа.

Настроение у мисс Ле Корню слегка испортилось. Если бы она сейчас не ждала Его, пошла бы и поставила пластинку. Это самая давняя из ее привязанностей, и можно бы этим насытиться, да только очень уж нужно коснуться живого. Мисс Ле Корню предпочитала сопрано, а лучше всего бархатистое меццо-сопрано, через эти перевоплощенья своего внутреннего «я» можно бы устремиться за причудливыми завитушками и почти достичь вершины, этого золотого купола, невесомо взмывающего ввысь звука.

Она никогда, не пробовала ставить пластинки своему другу Мику Дейворену, который сейчас идет к ней по улице, сдвинув шляпу на затылок, чтобы лучше видеть в сумерках, — говорят, его жена в молодости была учительницей музыки. Иногда мисс Ле Корню пыталась представить, какую же музыку одобряет миссис Дейворен.

— Я уж думала, ты сегодня пропустишь. — Она почему-то рассердилась, может быть, даже ревность кольнула.

— Поздно, — признал он, не снимая шляпу, в шляпе он ходил ради приличия, но выглядел в ней еще менее солидно, чем с непокрытой головой.

Да еще уставился на мисс Ле Корню своими светлыми глазами, в синеватых сумерках они совсем обесцветились, казалось даже, опять он смотрит мимо.

— Пуговица оторвалась, — сказал он. — Надо было пришить.

Она заспешила по дорожке, под магнолией, которая уходила корнями под ограду, на участок Фиггиса; и еще проворчала:

— Принес бы, я бы пришила. — Она знала, прозвучало это не очень искренне: ни шить, ни чинить она не любила, и не было у них такого в заводе. — Еда греется, — сказала она мягче, почти мягко; что-что, а опозданья ее не злят, особенно если человек любит пережаренное.

Он ел пересохший бифштекс, а она наполовину отвернулась, покачиваясь на кресле-качалке, не на стеклянной веранде, а в кухне, где обычно кормила его с тех пор, как они попривыкли друг к другу.

Может, это она из-за налога обозлилась?

— Никак не вспомню, то ли платила я его, налог, то ли не платила, пояснила она, покачиваясь.

Тут он не помощник. Если Дейворены и получили бы напоминание, обо всем позаботилась бы жена.

Он разделался с мясом, положил рядышком нож и вилку, аккуратно положил, пожалуй, даже чересчур, прокашлялся и сказал:

— Выхожу нынче вечером из дому, смотрю, под большим деревом два попугая прохаживаются. Тысячу лет не видал дикого попугая. Белые оба. С желтыми хохолками.

К тому времени она уже раскачивалась вовсю и засмеялась слишком громко.

— Да, я слыхала. Фиггис собирается травить этих надоедливых попугаев, всех подряд.

— Пускай попробует! — Она удивилась, так горячо это было сказано. Особенно моих… пускай только попробует.

— Думаешь, эти перекати-поле захотят стать чьей-то собственностью?

— А на что мне в собственность! Кормил бы их, и все. Она перестала качаться.

— Чем же их кормить?

— Подсолнушками. В магазинах на пакетах написано.

В глазах друга словно отразилось то, что ей и самой представлялось, вот попугай осторожно, стараясь не потерять равновесия, садится на колпак дымовой трубы, а вот другой кружит над головой, вот целая стая упрямо летит против ветра. Но всего желанней те, что, покачиваясь, пробираются меж ветвей магнолии, сами словно большие белые движущиеся цветы во хмелю.

Она вздохнула, потерлась щекой о плечо.

— Да, прелесть, наверно, — сказала она. — Мне бы этих попугайчиков. Когда привыкли бы к ней, она попробовала бы им петь — у нее ведь скорей всего меццо-сопрано.

Он поднялся.

— Только не моих, Кивер… моих нельзя… Тут она снова разозлилась, спесь взыграла в ней, она опять закачалась на качалке, в которую словно вросла.

— С чего ты вздумал называть меня по имени, откуда ты его знаешь, черт возьми? Теперь никто его не знает… после папы и мамы.

— Я слыхал, кто-то читал избирательные списки, ну и вообще, это ж твое имя, Кивер. — В нем еще жив был ирландец, и, если надо, он умел говорить ласково — не ради нее, ради своих попугаев, конечно, старался.

— Чтоб я да стала приманивать чьих-то чертовых попугаев! — закричала она.

Вскоре он ушел. Наверно, скажет Ей — хоть на листке напишет, — чтоб знала: он рад попугаям.

Мисс Ле Корню надо было прийти в себя. Она открыла пузырек, высыпала на ладонь несколько снотворных таблеток. И все равно не спалось.

Да ведь со всех сторон взмахи, свист крыльев, рассекающих воздух, белых крыльев, лишь кое-где с желтизной. Хоть плачь.

В конце концов она приняла успокоительное.

Олив Дейворен по-прежнему что-нибудь стряпала Ему к чаю. Ставила в духовку, чтоб не остыло. Если Он не приходил, иной раз съедала немного сама, но по большей части у нее не было аппетита. Все оставшееся выбрасывала с мусором. Могла себе это позволить, почему бы нет? А потом ложилась спать.

Сегодня она подождала подольше — задумалась о диких попугаях. Один раз пошла глянуть, все равно ведь надо запереть дверь, и ей померещилось, кто-то шевелится на белых мальвах. Но не мог это быть попугай: для птицы слишком поздно.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Чудодей
Чудодей

В романе в хронологической последовательности изложена непростая история жизни, история становления характера и идейно-политического мировоззрения главного героя Станислауса Бюднера, образ которого имеет выразительное автобиографическое звучание.В первом томе, события которого разворачиваются в период с 1909 по 1943 г., автор знакомит читателя с главным героем, сыном безземельного крестьянина Станислаусом Бюднером, которого земляки за его удивительный дар наблюдательности называли чудодеем. Биография Станислауса типична для обычного немца тех лет. В поисках смысла жизни он сменяет много профессий, принимает участие в войне, но социальные и политические лозунги фашистской Германии приводят его к разочарованию в ценностях, которые ему пытается навязать государство. В 1943 г. он дезертирует из фашистской армии и скрывается в одном из греческих монастырей.Во втором томе романа жизни героя прослеживается с 1946 по 1949 г., когда Станислаус старается найти свое место в мире тех социальных, экономических и политических изменений, которые переживала Германия в первые послевоенные годы. Постепенно герой склоняется к ценностям социалистической идеологии, сближается с рабочим классом, параллельно подвергает испытанию свои силы в литературе.В третьем томе, события которого охватывают первую половину 50-х годов, Станислаус обрисован как зрелый писатель, обогащенный непростым опытом жизни и признанный у себя на родине.Приведенный здесь перевод первого тома публиковался по частям в сборниках Е. Вильмонт из серии «Былое и дуры».

Екатерина Николаевна Вильмонт , Эрвин Штриттматтер

Проза / Классическая проза