Приглядывая за обозом, Кузьма невольно останавливал взгляд на увядающей красе окрестных лесов. Полыхали золотой парчой боярышни-березы, багрянели верткие листья дрожких осин, рдяные ожерелья рябин красовались средь темной зелени елей. В извечно вершившемся действе смены времен года.было притягательное величие неведомой силы природы. Здесь все шло разумной чередой, ни в чем не виделось насильства и злонамеренной пагубы, и Кузьме думалось, что так должна, протекать и жизнь человечья. Но кем же предрешены человеку алчба и неправедность, муки и кровь, правежи и кабальство? За какие тяжкие грехи? И почему никак не придет в мир согласие, если так нетрудно поладить и жить по естеству?..
Задумавшись, Кузьма не заметил, как пропустил почти весь обоз и перед ним со старушечьим кряхтением перевалила ухаб и встала последняя телега Гаврюхи. Мужик неловко завозился подле лошади.
– Чего ты?
– Да рассупонилася неладная! Вишь, и Дугу скособочило.
– Коня не вини. Сам оплошал.
– Чего уж толковати-то!..
Вдвоем они споро перепрягли мохнатую смирную лошаденку. Отлучившийся по малой нужде в обочинные кусты Гаврюха вдруг выскочил оттуда как угорелый.
– Минич, беда! – пугливо озираясь, воскликнул он.
За кустами,.раскинув руки и ноги, лежал покойник. На его груди зияла страшная рана, какие бывают при пальбе в упор. Изодранный и замокревший кафтан плотно облепил разбухшее тело, лицо заслонила высокая поникшая трава – только спутанный клок бороденки торчал наружу. От мертвеца уже несло сладковатым смрадом.
– Ватажнички, небось, прибили проезжего. Поживилися от бедолаги, – мрачно молвил Кузьма. – И захоронить-то некому, и нам незадача. Чуешь, и зверь не тронул.
– Падали-то кругом, знамо, с избытком, – откликнулся Гаврюха, боязливо поглядывая на покойника из-за плеча Кузьмы. – Чего у него под рукой-то?
Кузьма наклонился и поднял свернутую в трубочку подмокшую бумагу.
– Никак грамота альбо письмо.
Он осторожно развернул свиток и стал, медленно разбирая написанное, читать вслух:
«От Офанасия Федоровича жене моей поклон. Яз в Нижнем здорово буду, солнышко, по тебе, как, аж даст бог, дорога поочистится… Да и для того ныне не поехал, что дожидаемся с Лукою Петровичем: как Арзамас государю добьет челом и нам бы Петру Микуличу поместье взяти, вот с Лукою и буду вместе. Да вели, солнышко, ко мне отписати о своем пребыванье: чаю, едва живешь, не токма что рухлядь, хоти и дворишко продай, чтоб тебе с голоду не умереть… А яз тебя не покину…»
– Эх, – с отчаянием хлопнул себя по тощей груди Гаврюха. – Не доведется узреть посланьица солнышку-то! Чаю, люба да пригожа. А ждет, верно, весточки, боженьку упрашивает, чтоб мил друг голосок подал.
– Тако-то дело поправимо, – успокоил его Кузьма, пряча бумагу за пазуху. – А вот с непогребенными свыклися – худо. Вечный грех на мне.
Вернувшись к телеге, Гаврюха с тоскою сказал:
– Помыслилося мне о Настеньке, Минич. Чай, не запамятовал сиротинку, что я из-под Мурома вывез? Все ведь у нее перемерли. И матушка, царство ей небесное, усопши. Ныне-то сиротинка у меня в моей завалюхе живет в Нижнем. За хозяйку осталася. Невмоготу мне тошно. Не обидел бы кто ненароком…
Кузьма ничего не ответил. Ему и самому было кручинно невтерпеж. Он неторопливо ехал за Гаврюхиным возом и уже не видел ничего вокруг.
Собирала его Татьяна Семеновна в этот путь, горючими слезьми обливалась, убрус ее весь от слез намок.
– Чую, – причитала, – недоброе стрясется. Вон ведь каков приезжаешь – тучи черней. Близко к сердцу всяку беду принимаешь. А на всех сердца ужели хватит? И мы тут без тебя, аки птахи посередь студеной зимы. Един ты нас согреваешь. Да не надолго. Так и забудешь о нас, ровно о батюшке своем родном.
Кипятком ожгли Кузьму эти слова. Перед самым отъездом не удержался – отправился в Печеры. Спускаясь с горы к монастырю, никак не мог наглядеться на свободный размашистый плес Волги, на приманчивый покоем остров в зеленокудрых кустах посреди нее и неохватную широту поймы на том берегу, где одна даль переходила, в другую, а другая в новую и так-беспредельно, сливаясь с уже незримыми заречными лесами.
Отца он нашел в его мрачной, сырой, с плесенью по углам келейке. Старик уже был совсем немощен и дряхл. Он поднялся навстречу Кузьме с постели, на которой сгорбленно сидел, и заплакал. Цепко сжав руку сына, будто тот собирался сразу уйти, долго не мог унять слезы, жалкий и в хилости своей почти бесплотный, с мертвенно-желтым морщинистым лицом, с полуслепыми глазами и ввалившимся ртом.
– Кажинный день тя жду, – наконец произнес сквозь слезы отец. – Все сыны были, окромя тя. Бессонка, нехристь, последний алтын надысь у мя вымолил. На пропой, чаю… Федор с Иванкой из Балахны о прошлом лете проведывали. А ты без покаяния мя оставил…
Кузьма хотел было снова усадить отца на постель, видя его слабость, но старик воспротивился.
– Выйдем-ка на волю. А то тут у мя ровно в темнице.