Я проснулся от собственного кашля и кисло-сладкого вкуса крови во рту. Лоб горел, зрачкам было трудно сфокусироваться, я пытался облизать пересохшие губы, но вместо этого вымазал их кровью, и стало еще горячее. С нар я не встал — свалился на дощатый пол. Было темно — кажется, часов пять. Все еще спали.
— Что возишься там, спать не даешь, — раздался недовольный сонный голос с соседней койки. Это был Никаноров, еще вчера мы с ним вместе пилили дрова на циркулярке — совсем легкая работа, полная ерунда, и вчера он был добр со мной и постоянно шутил.
Вместо ответа я вновь закашлялся, прижав ладонь ко рту, чтобы не было так громко. Когда спазмы стихли, посмотрел на руку, увидел темное пятно, попробовал языком — кровь. Я скорчился на полу и застонал, хотя знал, что делать этого не надо ни в коем случае.
На соседних нарах зашевелились, стали раздаваться сонные голоса:
— Что там?
— Да Немец наш, кажись, окочуриться решил.
— Кровью харкает, что ли?
— Не жилец.
— Эй, Немец, ты там живой?
Я не опознал этот голос. Поднял голову с пола и ответил:
— Да.
И понял, что сам еле слышу собственные слова.
— Да и подох бы уже, спать мешает, — раздалось откуда-то слева.
— Авдеев, будь человеком хоть иногда, — ответил сосед.
В ответ раздался смешок. Я молчал, пытался подавить очередной приступ кашля. Не получилось.
Прокашлявшись, я услышал звук шагов, кто-то спустился с нар и шел ко мне, присел рядом на корточки. Я поднял голову, но не разглядел в темноте его лица.
— Слышь, Немец.
Я узнал его голос: это был Писаренко, мой самый давний знакомый в этих местах. Мы знали друг друга уже четыре года, а сидел он с конца тридцатых. Единственный человек здесь, которого я мог, наверное, назвать другом, насколько это слово здесь вообще уместно. Хотя конечно же неуместно. Он, как и все остальные, называл меня просто «немец».
— Слышь, Немец, — повторил Писаренко. — Ты как?
— Бывало и получше, — слабо отшутился я.
— Глядите-ка, шутит, — раздалось снова откуда-то слева.
— Немец, ты не помирай тут, — сказал Писаренко.
Я хотел отшутиться фразой «не дождетесь», но меня снова затрясло в приступе кашля.
— Я схожу за водой, а ты пока лежи. — Писаренко встал и куда-то ушел.
Ему было пятьдесят с лишним лет, со всеми добрый, хоть и не знающий слов вежливости. Со мной он был особенно добр, не знаю уж почему.
В 1936 году он зарубил топором свою жену.
Я все-таки заполз на нары, скорчился в позе эмбриона и закусил рукав ватника, чтобы не мешать остальным своим кашлем. Получалось плохо.