Ни снега, ни льда, как в прошлом году, ныли от стужи картонные щеки, вот, когда хочется домой, надует в уши, шапку бы купить, и приходилось по сиреневому асфальту топать, задирая плечи, подставляя ветру куцый воротник, щурясь на обозначения домов на четной стороне – какой-то праздник? – трамваи катили с флажками на бровях, силясь – сейчас сделаю, смогу! – вбежал, пропустив вперед всех убогих, купить себе все, что можно купить!!! – «Пациенты без бахил обслуживаться не будут», дал вахтеру с гербастой бляхой щитом полтинник в ответ на «Пропуск?», и – наверх, через второй этаж отправился искать переход в главный корпус мимо раскрытых дверей в душное тепло – что там? – зажигают свечки, больничная церковь, пощупал, запоминая, карманы – рубли, мелочь, доллары и евро. Надо бы конверт. Навстречу по стеклянному, залитому молочным сиянием переходу враскорячку переступал человек с забинтованной шеей и шумно вздыхивал через короткую синюю трубку, воткнутую в горло, оседлые, обольниченные родственники катили лысых, колченогих одногодков, я принялся насвистывать, пытаясь выбраться хоть на какой-то мотив из «Русского радио», – еще навстречу попалась рослая, задастая девка, несла пакет, туго набитый тряпьем, и чью-то инвалидную клюку, держа ее двумя пальцами за шейку, – я покосился на морду, обернулся взглянуть на зад и запоздало понял: плачет, сдержанно всхлипывает на ходу – попросили забрать ненужные вещи.
В главном корпусе слева и справа потянулись двери – в очередях ждали женщины в париках. Из кабинетов выводили плачущих образованных дам, и санитарка провожали их к мягким стульям, советуя держаться и привычно приводя примеры исцеленной одною лишь верой в себя, – закончить и скорей отсюда валить!
Я остановился у лифта и заставлял себя не смотреть на лысую девушку в синем халате – на ее глаза. Она сидела у нужной двери и ничего не видела. Глаза остались, но из них что-то вырвали – две беспокойные черные раны.
По шестому этажу бродили-гуляли люди с раздутыми багровыми щеками, забинтованными носами, некоторые обожженно переступали в навернутых юбками простынях; я прошел в отделение мимо сгорбленного табора ждущих перевязки – палаты не запирались и смахивали на железнодорожные залы ожидания, – когда-то в таких залах бездомные устраивались ночевать, теперь пускают только по билетам, – я заглядывал наудачу и в каждой – сгорбленные пассажиры, измученные провожающие, в любое мгновение обрушится поезд, заберет; попадались добродушные, торопливые мордатые доктора, подводя встречных страждущих поближе к дневному свету, вопрошая в мобильник: «Так внезапно и появилось? Прямо с утра? И не увеличивается?», с одинаковой повадкой: оказались здесь случайно, и должны заниматься в эту минуту на самом деле чем-то важным другим, а здесь – так, мимоходом, по бесплатному совместительству. На пустом посту посреди отделения позванивал телефон и жарко горела настольная лампа, я перегнулся через стойку, поискал листок с назначениями по палатам и нашел нужную – вонючую духоту:
– Здравствуйте!
Они – налево-направо, брезгливо, словно боясь заразы, я протискивался меж поросших седым пухом кадыков, синюшных ликов, приспособлений для извлечения дерьма, чавкающих банок, жирных родственных спин, спящих, разинутых пастей – до окна: нет.
– Ваш вот.
Словно узнали, твари! – я поежился от гнева – и зачислили меня, кто-то приметил относящееся ко мне окликающее шевеление или простым способом: незнакомый человек может прийти только к тому, к кому никто не ходит, надо было принести еды – ничего, куплю.
Я присмотрелся с вежливой неприязнью, заранее зная: не он.
– Нет, – и в недоумении на пороге, готовя «а вы не знаете…», но, уже поймавшись на отвергнутый взгляд, вернулся, зачем-то подошел и даже нагнулся, затаив дыхание, чтоб не поймать запах: да – я не узнал Гольцмана, то есть – не мог узнать, его не осталось – птичий бескрылый скелет тонко тянулся под одеялом, Гольцман высох с быстротой, почти волшебной, до предпоследнего предела, он казался голым, обнажены цвета костей и тканей, на черепе появились вмятины и шишки, пожелтели зубы, голова свинцово вминалась в подушку в сиянии спутанных косм, он не удивился, не обрадовался, не пытался сесть, он опустился куда-то туда, где уже ничего не мог. Я пожал его теплое запястье-ветку, на тумбочке ждала заветренная манная каша и кусок хлеба накрывал чайный стакан (куплю ему газет), жалостливая тетя из местных подтолкнула мне стул движением осуждающим, но готовым многое простить, если я буду приходить.