Бишоп обошел машину, сел за руль. Старший, крупный полицейский устроился на пассажирском сиденье. Я видел сквозь заднее боковое стекло лицо мамы, гневно — так это выглядело — говорившей что-то сидевшему рядом с ней отцу. На меня мама больше не смотрела. Двигатель полицейской машины зарокотал, она медленно покатила к углу парка. Я стоял на веранде, наблюдая за происходящим.
31
Вы, наверное, думаете, что, увидев, как на ваших родителей надевают наручники, назвав их прямо в лицо банковскими грабителями, а потом увозят в тюрьму, оставляя вас в одиночестве, — вы, пожалуй, сошли бы с ума. И вне себя от отчаяния исступленно бегали бы по дому, завывая от мысли, что ничего уже не поправишь. С кем-то, возможно, так и оно и бывает. Но ведь никому не известно, как он поведет себя в таком положении, — до тех пор, пока сам в него не попадет. О себе могу сказать, что почти ничего подобного со мной не произошло, хотя, разумеется, жизнь моя изменилась навсегда.
Когда я вернулся в дом, Бернер уже ушла в свою комнату и закрыла дверь. Я постоял посреди гостиной, оглядываясь, сердце мое колотилось часто-часто, ноги зудели, словно им не терпелось сорваться с места. Я пересмотрел все, что висело на стенах, — и доставшееся нам вместе с домом, и то немногое, что мы привезли с собой. Портрет президента Рузвельта и отцовское свидетельство об отставке. Вот наволочка с моими вещами; вот чемодан мамы; вот крокодиловый чемоданчик Бернер. Мой взгляд отметил полочку с мамиными книгами, картину-мозаику с Ниагарским водопадом, обшарпанное пианино, несколько предметов мебели, купленных нами в «Монтгомери Уорд», когда мне было одиннадцать лет, и привезенных с собой в Грейт-Фолс. Покрытый пятнами персидский ковер на полу. Телевизор. Проигрыватель отца. Обои с повторяющимся на них парусником. Потолок, тоже покрытый пятнами, а на нем — люстра с плафонами в виде различных плодов и столь любимый отцом лепной медальон. За все это отвечал я — по крайней мере, сейчас. Придется научиться оценивать все правильно, трезво. Быть спокойным и сосредоточенным.
На самом деле о родителях — переезжавших по дороге в тюрьму через реку — я в те минуты не думал. Как и о банке, который они, предположительно, ограбили. Прежде всего, то, что грабежа они не совершали, не представлялось возможным — их же арестовали за это, и они ни слова о своей невиновности не сказали. Ясных представлений о том, как грабят банки, и о людях, которые их грабят, у меня не имелось. На Бонни и Клайда мои родители не походили. Розенберги, о которых я кое-что знал, отличались от них целиком и полностью. Сказать по правде, если я и думал в те первые часы о наших родителях, то думал не о том, ограбили они банк или не ограбили, но о том, что они ушли от нас с Бернер за некую стену или границу, а мы остались по другую ее сторону. Мне хотелось, чтобы они вернулись. Их жизнь все еще оставалась настоящей нашей жизнью. Мы все еще жили лишь как связующая их ткань. Но для того, чтобы такая жизнь продолжалась, им следовало вернуться из-за стены. А мне их возвращение казалось — по непонятной причине — сомнительным. Возможно, я все еще пребывал в шоке.
О чем я подумал почти сразу, так это о деньгах, лежавших под сиденьем машины. При мысли, что кто-нибудь — полиция — обнаружит их, меня охватила паника. Слова «Национальный сельскохозяйственный банк», напечатанные на конверте, в котором лежали деньги, ни о чем мне не говорили. Большой полицейский упомянул о Северной Дакоте, но отец заявил, что не ездил туда. «Шевроле» он купил не так уж и давно — стало быть, деньги могли пролежать в машине никем не замеченными со времени ее покупки и не иметь никакого отношения ни к отцу, ни к ограблению какого бы то ни было банка. Не исключено, что в машине найдутся и другие конверты с деньгами. Необходимо убрать их оттуда. Правда, куда припрятать деньги — на случай, если полицейские вернутся, чтобы обыскать дом, а я знал: когда что-то крадут, они поступают именно так, — придумать мне не удалось.