Наталья Михайловна жарила картошку, и было у неё такое выражение, будто картошка виновата во всех её прошумевших бедах и в бедах, которые к ней только приближались, а Вадим Кузьмич был соучастником картошки, он вроде с ней в преступном сговоре, и самое сильное их желание - насолить Наталье Михайловне, испортить ей жизнь, ту самую жизнь, от которой уже почти ничего не осталось, разве что десяток лет, наполненных жареной картошкой и такими вот судорожными торопливыми, унизительными утрами, когда она вынуждена метаться от зеркала к сковородке, от вешалки к спальне и бояться, бояться опоздать на автобус, в метро, опоздать проскочить в стеклянные двери своей конторы, и её вызовут, спросят, почему она опоздала к заждавшимся пылинкам, затосковавшим без неё пылинкам, взбудораженным её отсутствием пылинкам, и не желает ли она написать объяснение, и может ли поклясться, что подобное никогда не повторится. И никто на белом свете не посочувствует ей, не спросит, что же она сделала полезного за весь рабочий день, а если не сделала ничего, то это никому не интересно, потому что главное в её работе - прийти вовремя и уйти ни на минуту раньше положенного.
Вадим Кузьмич и Танька шарахались от проносящейся шутихой Натальи Михайловны, прижимались к стенам, втягивая животы, но та все равно задевала их, касаясь лиц рукавом платья, обдавая горячим дыханием, пронзая насквозь, пригвождая к замусоленным обоям напряженным взглядом опаздывающей женщины. И наконец, прошуршав плащом, сверкнув зонтом, простучав каблуками, словно бы в последней попытке спастись, выжить, она рванулась к выходу, успев на прощание вскрикнуть: "Пока!"
И все. Подойдя к окну и прижавшись лбом к холодному стеклу, Вадим Кузьмич увидел внизу жену. И что-то в нем дрогнуло. Наталья Михайловна Анфертьева, в девичестве Воскресухина, потеряв всякое достоинство, совершенно неприлично, на виду прохожих, подламывая каблуки, бежала по мокрому асфальту, прыгала через лужи, уворачивалась от летящей из-под колес грязи и бежала, бежала, чтобы успеть к приближающемуся автобусу. Стояли ещё ранние осенние сумерки, и увидела она не автобус, а лишь его огни, смазанно двоившиеся в залитом дождем асфальте. Вадим Кузьмич испытывал ещё большее потрясение оттого, что понимал - его жена в этот миг была счастлива, она успевала на автобус, значит, она успеет к своим пылинкам. И сегодня будут прорабатывать кого-нибудь другого, кто-то другой будет выцарапывать на бумаге покаянные слова. Наталья Михайловна бесстрашно и расчетливо стала у самой проезжей части, и, едва автобус остановился, жарко дышащая за её спиной толпа внесла, вдавила её в распахнувшиеся двери. Потом со скрежетом, будто навсегда, двери захлопнулись, автобус присел, крякнул, поднатужился и поплыл, поплыл, оставив на асфальте мечущихся от горя неудачников.
Утро получилось довольно долгим. Вадим Кузьмич брился, одевался, долго и придирчиво выбирал галстук, словно от этого что-то зависело. Уже надев плащ, он взглянул на себя в зеркало, вдруг заподозрил галстук в недоброжелательстве и тут же снял его, надел другой. Но в чередовании сине-красных полосок Вадим Кузьмич увидел намек на милицейские цвета, да и узел ему показался каким-то тощеватым, твердым, как желвак, - сразу видно, что человек, у которого на галстуке такой узел, нервничает и дрожит. Следующий галстук оказался не лучше, в нем чувствовалась расхлябанность, Анфертьев ощущал себя некрасивым и обреченным. И он снова прошел в спальню, раскрыл шкаф и, сев на кровать, долгим раздумчивым взглядом уставился на висевшие галстуки.
Провел по ним рукой, словно проверяя их готовность к делу важному и рисковому. Рука его сама остановилась на тускло-красном, в котором на изломе возникала легкая, почти незаметная голубизна. Узел получился мягким, свободным, но в то же время достаточно строгим. Внизу галстук едва касался пряжки ремня.
Это тоже было хорошо. Узел не вдавливался в шею, висел свободно, с воздухом.
Анфертьев содрогнулся, вспомнив, что чуть было не вышел с маленьким, напряженным от усердия узелком, который, кажется, даже лоснился от натуги, во всяком случае, его блеск, его стянутые морщины вызывали у Анфертьева отвращение. А от этого, красного с голубым отливом исходила спокойная уверенность.
Лишь теперь Вадим Кузьмич осмелился взглянуть себе в глаза. И удивился, не увидев ничего, что обращало бы на себя внимание. Ни страха, ни затравленности, ни отчаянной решимости не заметил Анфертьев в своих глазах. Пустота, забитость.
Ну что ж, решил он, может быть, так даже лучше. Пустота и забитость.
Улучив момент, когда Танька отвернулась, он быстро взял на высокой полке под потолком Ключ и опустил его в карман. Ключ улегся весомо, вошел будто патрон в ствол. Анфертьев сжал его в кулаке, но Ключ не отозвался. Он отвергал все эти нежности и оставался холодным, как наемный убийца.
- Пошли, - сказал Анфертьев. - Пора.
- Пошли, - отозвалась Танька.
- Не опоздаем?
- Уже опоздали.
- Ну и ладно, - обронил Анфертьев.
- Они уже привыкли.
- Кто они?