Вошел батька тихонько и мне головой замотал: молчи, мол. Свалил он человека, меня подозвал. Уж светать начинало — ночь-то короткая… Глянула я — ахти мне! Парень молодой, голова вся, лицо в крови, одежа чудная, алая да мягкая — тоже в крови, изодрана. Сам парень еле дышит, глаз не раскрывает. Приказал мне батька за водой сбегать, да как принесла воды, он уж и раздел парня, зипун свой на него накинул — и грозно так говорит мне: «Никому, Маруська, не моги сказывать того, что видела… Одежу я эту спрячу до поры до времени, а как поставлю молодца на ноги, так он нам с тобою большое спасибо скажет». Я и молчала, что соседи спрашивали — у меня один ответ: не знаю.
— Ну и что же парень?
— Парень лежит да слабо так, жалобно стонет. Батька ему лицо и голову вымыл, кровь стал заговаривать, травы прикладывать. Много ден лежал парень — куска хлеба съесть не мог, только пил все. Умаялась я, его сторожимши. Вот и голова зажила: встал парень на ноги, да дурачком и вышел. Страшен он мне сначала показался: ничего не говорит, только упрется глазами в одно место да вдруг как захохочет! Ажно мороз по коже подирает… И батька с ним говорить пробовал: бывало, сидит сидит, толкует — нет никакого проку. И сказал мне тогда батька, что это с ним от крови да от раны в голову такое приключилось… Как ударили, говорит, ему в голову, так у него мысли и спутались… Може, говорит, пройдет, а може, и нет — Бог его ведает, только травами поить его надо каждый вечер…
— Ну и что ж, и ничего, так дураком и остался? — с соболезнованием спросила Настюха.
— Так и остался — чай, сама видела! — горько прошептала Маруся. — А уж я ли не ходила за ним, я ли не берегла его… По вечерам травы настаивала — горькие такие травы… Стал он тише, перестал страшно смеяться. Иной раз и слово молвит, и понимает все, что его ни спросишь, а все ж таки порченый, порченый, и о себе ничего не знает — забыл, видно, все, совсем забыл…
Маруся опустила голову и смигнула набежавшие слезы.
— Да как же звать-то его?
— Кто же его знает — что сам говорит, не разберешь. Мы с батькой Ванюшей его прозвали, а народ дурачком величает — при том он и остался… Теперь, никак уж с осени, кажись, другое стало. Начал он работать, батьке во всем помогать, каждое дело справить умеет, иной раз сам заговорит со мною… Вон вчерась подошел, по голове стал гладить: добренькая ты, говорит, добренькая…
И Маруся вдруг залилась слезами.
— Что ты, что ты — о чем? Чего плачешь? — встрепенулась удивленная Настюха.
— Жалко мне его, жалко, сердце болит на него, бесталанного, глядючи…
— Вестимо, жалко…
— И вот думаю я, думаю, — сквозь слезы продолжала Маруся, — неужто ж этому и конца не будет, неужто так он дурачком навсегда и останется?.. Ведь вот разве мало времени прошло, а все то же! Да хоть бы знать — кто он такой, откуда…
— Я так смекаю — не из тех ли он ратных людей, что к вам тогда в купальную ночь понаехали, — заметила Настюха.
— Это-то верно, что из тех, и одежа на нем была такая же, как на них, и даже, мне думается, не набольший ли он ихний… Може, кралевич какой — уж больно пригож… А руки-то у него, руки! Как лежал тогда — гляжу я — белые да нежные такие руки, ровно у ребенка. А на шее крест у него большой, золотой, на золотой же толстой нитке… Батька на нем так этот крест и оставил… Кралевич, как есть кралевич!
Маруся замолчала, охваченная своими мыслями о заколдованном королевиче.
— Ишь дела-то, дела какие! — шептала Настюха, глубокомысленно качая головою.
И она стала торопить Марусю в большую избу — после этих рассказов ей не терпелось, хотелось скорее посмотреть на дурачка, взглянуть на его руки. «Може, и впрямь кралевич!» — думала она и начинала чувствовать к дурачку и жалость, и какое-то благоговение.
В большой избе дым стоял коромыслом. Парни и девки, очевидно, помирились и сидели попарно. Хором пели песни и под шумок перешептывались друг с дружкой. Многие девки хоть и не гадали еще в этот вечер, а уж заранее и наверно знали, кто их суженый-ряженый.
Тепло, даже душно было в избе. Ярко горели лучины, рдели румянцем щеки девушек. Только дурачок в своем уголку был бледен и грустен по-прежнему. К нему подсаживались и девки, и парни, заговаривали с ним, угощали его своими незатейливыми лакомствами. Но ничто не выводило его из задумчивости.
Настюха и Маруся были встречены шутками и догадками, тятька — знахарь. А Настюхе не годилось бы — и чего Павлюк смотрит, не учит, как надо, свою бабенку.
Настюха удовлетворила свое желание — рассмотрела дурачка, убедилась в красоте его рук, но заговорить с ним не посмела.
— А дурачок-то твой ведь тебя спрашивал, — сказали Марусе. — Сидел это он, молчал, молчал, да вдруг: Маруся, говорит, спой песню!..
Девушка взглянула на своего любимца. Он ничего не слышал — если и были у него какие мысли, то, видно, они ушли далеко.
Она вошла в кружок и приготовилась петь. Все замолчали. Маруся запела: