С вышки Лихунов увидел изрытое страшными воронками пространство перед фортом, множество поваленных, выдранных с корнем деревьев. Посмотрел на стены форта – на железобетонных верках в нескольких местах виднелись глубокие выбоины, сколы, но разрушений значительных он не увидел. «И впрямь египетская пирамида», – успел он подумать, но тут же вновь ушел в пространство, раскинувшееся за густым проволочным заграждением, – оттуда сейчас должны были двинуть немцы. И на форте тоже догадались об этом. На валганге уже копошились люди, занимали свои места у бруствера стрелки, подтаскивались пулеметы, до Лихунова доносились команды, но через минуту все замерло в ожидании боя, и из леса, всего в восьмистах саженях от форта, вдруг вышли первые цепи германской пехоты. Немцы отделились от зелени леса почти незаметно, неслышно. Их серо-зеленые мундиры показались вначале колыхнувшимся кустарником, но вот уже стало видно, что это живые люди, идущие чуть согнувшись с интервалом шагов десять-пятнадцать между каждой цепью. Они явились перед Лихуновым, ждавшим их появления, так неожиданно и так близко, что он на несколько секунд замешкался, соображая, какой скомандовать прицел, но внезапное оцепенение оставило его, и Лихунов, перегибаясь через перила вышки, прокричал стоявшему неподалеку Кривицкому:
– По пехоте противника! По визирной трубке! Прицел шестнадцать! Трубка десять! Картечь! – И когда его команда, перелетев от одного к другому, явилась уже не в образе слов, а руками артиллеристов была перелита в металл орудий и стала чем-то по-настоящему плотским и страшным, он, до последнего атома тела проникаясь убеждением в том, что совершает сейчас нечто важное или даже великое, совсем не похожее по значительности своей на обыкновенное выполнение воинского долга, на стрельбу из пушек, на убийство идущих на тебя людей, прокричал, задыхаясь собственным голосом, яростным и беспощадным: – Беглый ого-о-онь!!
И конец его команды был пожран жестоким ревом батареи, лаем задергавшихся в припадке пушек, голодных, ненасытных, ошалевших тут же от злобы на сделавших их людей, а поэтому безжалостных к ним. И Лихунов, не думая о смертельной опасности, подстерегавшей его здесь, на открытой площадке стоявшей безо всякого укрытия вышки, жадно приник к окулярам бинокля и видел, как забелели над головами врагов белые вспышки шрапнельных разрывов, и цепи тут же разметались, потеряли свою воинскую стройность, и многие люди попадали, корчась, а другие – залегли, не в силах подняться от страха, а третьи побежали к лесу. Лихунов слышал, как с валганга верков «Царского дара», из его узких щелей-амбразур, тоже ведется жестокий огонь из винтовок, пулеметов, казематных пушек, что с левого фланга форта стреляет другая полевая батарея, но ему сейчас казалось, что люди на опушке леса падают и умирают лишь от стрельбы его батареи, и все на этом жестоком, кровавом поле повинуется лишь ему одному, принявшему на себя и славу побеждающего, и позор убийцы.
Батарея его была засечена противником очень скоро, и из-за леса, со стороны Псутских Пеньков, понеслись в его сторону германские снаряды. Два или три разорвались неподалеку от вышки, но Лихунов не обратил внимания на них, потому что неотрывно следил за полем, за цепями немцев. Не заметил он и того, что один осколок резанул по козырьку фуражки, а другой ударил в нагрудный карман, где лежали часы, подаренные Машей.
– Константин Николаевич, господин капитан, слезайте, слезайте! – отчаянно кричал Кривицкий Лихунову, неловко задрав вверх голову и как-то глупо размахивая рукой. – Слезайте сейчас же! Мы же договорились – я на вышке буду!
Но Лихунова словно приковали к площадке, откуда атака немцев и безжалостное их истребление были видны ему так хорошо. Вскоре все пространство, заключенное между лесом и проволочными заграждениями форта, было плотно умощено телами в изодранных шрапнелью мундирах, с изуродованными пулями головами, – не спасли их каски из прекрасной немецкой стали, – телами, лежащими в некрасивых, нелепых позах, застигнутыми неприличной поспешностью смерти слишком внезапно, так что, падая, некогда было думать о позах, да и вообще о чем-либо, – хотелось скорей умалиться до невидимой малости, поскорей стать НИЧЕМ, чтобы не быть мишенью.