– Отчего? Почём мне знать: их жизнь, о которой обыкновенно судачат на каждом углу, кажется мне лишённой всякого интереса. Захлёбываясь от восхищения, рассказывают, что один из них во что бы то ни стало пытался прожить на пять медяков в день, каковые к тому же исправно ходил выпрашивать на паперти[47]
. Мне от этого ни тепло, ни холодно; меня мало занимает творчество других, а уж их жизнь – и того меньше[48]; что с того, что один художник возвращается к мольберту по сто пятьдесят раз[49], а иной схожую работу может сделать за полдня? Все эти маргиналии раздражают меня больше самих произведений! Я знаю, что для многих, наоборот, жареный факт из жизни художника – приправа, помогающая смаковать и переваривать всё, что он произвёл: но это как если бы, оценивая достоинства скакуна, вы пытались выяснить, любил ли он свою мать[50]!Впрочем, хватит всех этих вязких дискуссий – в глубине души я знаю, вы со мной согласны; становится поздно, если вы действительно хоте поспеть к вашим друзьям…
Когда я помогал ей накинуть пальто, Берта Бокаж воскликнула:
– Ах, да! Я чуть не забыла: у Негров будет один начинающий автор, мне его представили накануне – он во что бы то ни стало хотел напроситься сюда, ко мне, читать роман, над которым сейчас работает; я ему назначила встречу в баре, в полночь. Клод Ларенсе[51]
– слышали такого?…Увы, слышал – и ещё как!..[52]
3. Непреходящая ингаляция
Когда мы вошли в бар – на тот момент самое модное место в столице, – я различил в толпе множество знакомых лиц, впрочем, как всегда, одних и тех же: весь этот мелкий парижский люд, охочий до славы. Вокруг зашептали моё имя, но Берта уже увлекала меня к заранее заказанному столику, прямо рядом с оркестром. Музыканты, предсказуемо отвечая на шум толпы, исполняли самую тихую музыку, которую мне только доводилось слышать; вместе с тем время от времени один из негров, от долгого пребывания в Париже выцветший до загорелого марсельца, испускал истошный вопль. Молодая особа, которой меня едва представили, разоткровенничалась: «Вот ведь действительно зверского обличья люд – но какие поразительные личности; говорят, характер у них на диво покладистый. Вам не кажется?»
Прежде чем я успел ответить, к нашему столику подошли две пары, должно быть, друзья Берты: высокая блондинка, довольно хорошенькая, с нитью фальшивого жемчуга и двумя рядами восхитительных зубов[53]
(или наоборот, я уже не помню); спутник её[54] своей изысканностью походил на продавца галантерейного магазина. Двое других выглядели не так блистательно: мужчина силился отпускать комплименты остроумию окружающих, а его жена, после нашумевшего развода только что снова вышедшая за него, натянуто славила доброту, ум и утончённость новообретённого супруга[55].Своим чередом появилась и «дьявольски милая» Генриетта Фиолет[56]
: её усталый вид выдавал женщину, которая обычно выбивается из сил, ещё не встав с кровати.Крупный мужчина, принадлежавший, как мне сказали, к уже не существовавшему Двору, поклонился ей и пригласил танцевать; моя соседка, блондинка в жемчугах, при взгляде на него ставшая положительно пунцовой, призналась мне, стоило Его Светлости отойти, что при виде этого человека её охватывает необоримое желание выковырять ему глаза булавками – как обычно извлекают из раковин морских улиток!
Я попытался её успокоить. В этот момент через толпу к нам протолкался некий причудливый персонаж – несмотря на вечерний костюм, под мышкой он сжимал тоскливый портфель чёрной шагрени: это был не кто иной, как Ларенсе[57]
! Делать было нечего, мы нашли ему место за столом, и он вытащил свой манускрипт.– Знаете, я после давешней нашей встречи много думал, – заявил он мне, – два часа кряду не вставал из-за стола и хотел бы представить на ваш суд внесённые изменения и в особенности добавленную главу.
– Давайте, может, главу, вкратце, – отвечал я, подавляя раздражение, – а уж изменения как-нибудь после.
Понизив голос, он начал: