Бунин резонно возражал: «…вы думаете, будто
И если это даже «повредит сбору», так что же мне делать? Это будет совершенно дико, нелепо, — но пусть будет так, я не могу ради денег сносить клеветы молча. И вот еще что: я написал вам о моей нищей старости в минуту горячего отчаяния и теперь очень раскаиваюсь — тем более, что особенно вижу по нынешнему письму ко мне Марка Александровича, что во всем Нью-Йорке трудно найти среди архимиллионеров больше двух человек, способных дать сто долларов.
Но еще более страшное — по коварству и неожиданности — его подстерегало впереди.
Бунин был готов поссориться со всем миром, но он свято верил в дружбу с Цетлиной: пока Мария Самойловна жива, ему гарантирована помощь и поддержка. Тем более что она сама множество раз уверяла его в этом. Сколько щедрости, даже нежной заботливости она благодетельно проявила к нему в свой последний приезд в Париж.
Во время войны от нее не было ни слуху ни духу — но время-то какое. Михаил Осипович, муж ее, хоть был на двенадцать лет моложе его, Бунина, а умер в сорок пятом году — опять же ей тяжелое душевное огорчение.
Не по сердцу пришлись ей добрые отношения Бунина с советским послом Богомоловым, с Симоновым — поворчала и тут же, поди, забыла. Вера по сей день ходит в ее платьях — тех, что подарила осенью сорок шестого, да и туфлям на каучуковой подошве износа не будет — американские! Что без Цетлиной делали бы? Подумать страшно! Теперь к Рождеству надо ждать от нее подарок, не забудет же!
И вот пришел подарок — от свечи огарок!
В Париже царил чудный зимний праздник — Рождество. Еще, казалось, вчера с мглистого мутного неба беспрерывно сеял мелкий занудливый дождик. И вдруг мгновенно все преобразилось! Рванул северный ветерок, расчистил вечернее розовеющее небо. К утру пошел снег — крупный, пушистый, с четкими бриллиантовыми гранями. Сказочным ковром он покрыл островерхие крыши музея Клюни, гигантский купол Пантеона, широченную — 76-метровую! — авеню Елисейских полей.
На рю Жак Оффенбах появился сияющий, тщательно выбритый, в модном цветастом галстуке Бахрах.
— Богат я нынче, как Савва Морозов, или Крез, или, еще лучше, как великий Бунин после Нобелевской премии. Что вам, Иван Алексеевич, больше по вкусу? Мой замечательный друг Андре Жид, как известно, пошел по вашим стопам: только что стал нобелевским лауреатом. Вспомнил, что я делал ему кое-какие переводы с русского, и вот поделился своим миллионом. Так что приглашаю вас, супруги Бунины, в ресторан.
Вера Николаевна замахала руками:
— Господь с вами, Александр Васильевич! Отвыкла я, да и надеть нечего… Нет, нет! Лучше не просите.
Отправились вдвоем. Шли мимо ярких витрин, красочных реклам, праздничной пестрой и веселой толпы — словно никогда не было войны!
В ресторане «Тройка» начали с устриц и анжу, потом перешли на куропаток — под красное бордо. Затем было много съедено и выпито. Бахрах, пьяненький, счастливо улыбался:
— Если бы вы знали, Иван Алексеевич, как мне приятно хоть чуть-чуть отблагодарить вас. Ведь вы с Верой Николаевной мне, быть может, жизнь спасли, когда в Грасе у себя приютили…
— Полноте, батенька, это я вам признателен. Вы были таким замечательным собеседником. Помните наши вечерние прогулки? Сколько во мне тогда сил и надежд было. А теперь — все! В тираж вышел…
Бахрах смущенно улыбнулся: что, мол, делать. Потом кивнул официанту:
— Соберите нам в сумку, дома поесть: хорошую рыбу, фрукты. Не забудьте положить пулярку и бутылочку, нет — две белого пуи.
Они вышли на улицу ночного Парижа, сели в такси и отправились на рю Жак Оффенбах.
Вера Николаевна, словно догадавшись, что праздник из ресторана мужчины перенесут в домашнюю обстановку, спать не ложилась, чуть приодевшись, дожидалась мужа и Бахраха.
И вот они появились, раскрасневшиеся, веселые, шумные.
Сели за стол, открыли вино. Вспоминали грасское «сидение», которое в нынешний вечер казалось уже романтичным и даже в чем-то счастливым. Вдруг Вера Николаевна спохватилась:
— Тебе, Ян, гора поздравительных открыток — завтра уже Новый год! И пришло письмо — вот оно! — отгадай, от кого? Да, от Марии Самойловны!
Бунин был растроган. Он распечатал конверт, заляпанный множеством почтовых марок, вынул голубоватую страничку, исписанную округлым четким почерком. Начал читать — и лицо его недоуменно вытянулось.